Книги

Карл Маркс. История жизни

22
18
20
22
24
26
28
30

Такая судьба высокого духа печальна сама по себе; на высоту истинного трагизма она поднимается, однако, только благодаря тому, что Маркс добровольно брал на себя свой мученический подвиг, длившийся целыми десятилетиями. Он отклонял всякий соблазн компромиссов, хотя имел полную возможность, без всякого урона для чести, укрыться в пристани буржуазной профессии. Все, что у него было сказать об этом, Маркс сказал просто, без всяких превыспренних фраз: «Я должен идти к своей цели напролом, не допуская, чтобы буржуазное общество превратило меня в машину для добывания денег». Этого Прометея приковали к скале не цепи Гефеста, а его собственная железная воля; она с неуклонностью магнитной стрелки указывала ему на высшие цели человечества. Все его существо было гибкой сталью. Самое поразительное, что иногда в одном и том же письме Маркс, казалось бы, совершенно пришибленный нуждой, вдруг с поразительной эластичностью ободрялся духом и решал труднейшие проблемы с душевным спокойствием мудреца, которому никакие заботы не омрачают мыслящее чело.

Все же Маркс очень больно ощущал удары со стороны буржуазного общества. Было бы нелепым стоицизмом спрашивать: какое значение имеют муки, выпавшие на долю Маркса, для гения, который получает свое право на признание только у потомства? Насколько пошло литераторское тщеславие, жаждущее видеть свое имя по возможности каждый день пропечатанным в газете, настолько же всякой творческой силе необходим надлежащий простор для ее проявления, необходимо черпать силы для новых творений из пробуждаемого ею отклика. Маркс не ходульный болтун из плохой драмы или романа; он был жизнерадостный человек, такой как Лессинг, и ему не было чуждо настроение, в каком умирающий Лессинг писал своему старейшему другу молодости: «Вы, я полагаю, не думаете, что я жажду похвал. Но та холодность, с которой свет показывает некоторым людям, что они ему ничем не могут угодить, если и не убивает, то действует, во всяком случае, леденящим образом». Такая же горечь звучит в словах Маркса, написанных накануне дня, когда ему исполнилось пятьдесят лет: «Полвека за плечами — и я все еще бедняк!» Он сказал однажды, что лучше бы ему лежать на сто саженей под землей, чем прозябать, как он прозябает; а в другой раз у него вырвался крик отчаяния, что он не пожелал бы злейшему врагу попасть в такую трясину, в какой он завяз уже два месяца, испытывая при этом величайшую ярость: у него притупляется разум от дрязг и подрывается работоспособность.

Маркс не сделался, конечно, «плаксой», как он в шутку говорил иногда о себе, и Энгельс имел основание утверждать, что друг его никогда не впадал в уныние. Но если Маркс любил называть себя суровой натурой, то в горниле несчастия он становился еще более суровым. Ясное небо, расстилавшееся над его юношескими работами, все более заволакивалось тяжелыми грозовыми тучами; мысли его сверкали из-за них подобно молниям, а суждения его о врагах, и часто даже о друзьях, приобретали резкость, оскорблявшую не только слабых духом.

Все же если его ругают за это холодным демагогом, то столь же ошибаются, но, конечно, и не больше, чем люди унтер-офицерского склада, которые видят в великом борце только куклу, сверкающую на плац-параде в начальническом мундире.

Союз, не имеющий себе подобного

Маркс обязан, однако, победой над жизнью не только своей огромной силе. По всем человеческим мерилам он бы все-таки в конце концов был так или иначе побежден обстоятельствами; но он, к счастью, обрел в лице Энгельса друга, о самоотверженной преданности которого можно составить себе ясное представление только теперь, после выхода в свет их переписки.

Примера подобной дружбы нет в истории. Во все времена бывали прославленные историей дружбы; были и в Германии друзья, жизнь которых так тесно сливалась в общем деле, что нельзя у них отделить «мое» от «твоего»; но во всех таких случаях оставался неразложимый остаток обособленной воли, обособленности мысли или даже скрытое нежелание отказаться от собственной личности, «высшего счастья детей земли», по выражению поэта. Лютер видел в конце концов в Меланхтоне только мягкосердечного ученого, а для Меланхтона Лютер был лишь грубый мужик, и нужно быть лишенным всякого чутья, чтобы не подметить в переписке Шиллера и Гёте скрытой враждебной нотки отношений между великим гехеймратом и маленьким гофратом. Дружба, которая связывала Маркса и Энгельса, была свободна от малейшего следа человеческой ограниченности; чем более сплетались их мышление и творчество, тем более каждый из них был цельным сам в себе.

Они очень отличались друг от друга уже по внешности. Энгельс был светловолосый тевтон, с английскими манерами, всегда тщательно одетый, вымуштрованный дисциплиной не только казармы, но и конторы. Он говорил, что ему легче организовать какую-нибудь отрасль управления с шестью приказчиками, чем с шестьюдесятью правительственными советниками, которые не умеют даже четко писать и так все перепутают в книгах, что потом сам черт в них не разберется. Но при всей респектабельности члена манчестерской биржи, среди занятий и развлечений английской буржуазии, травли лисиц и рождественских пиров Энгельс оставался духовным работником и борцом и скрывал в своем домике на далекой окраине города свою возлюбленную, простую ирландскую девушку. В ее объятиях он отдыхал от надоедавших ему пошлых людей.

Маркс, в противоположность ему, был приземистый, коренастый человек. Сверкающие глаза и черная как смоль львиная грива выдавали его семитское происхождение. Он мало заботился о своей внешности. Измученный семейными заботами, Маркс жил вдали от общественных развлечений мировой столицы. Поглощавшая его умственная работа едва оставляла ему время наскоро пообедать и напрягала его силы до глубокой ночи. Маркс был неутомимый мыслитель, и мышление составляло его высшее наслаждение; в этом отношении он истинный наследник Канта, Фихте и в особенности Гегеля. Маркс часто повторял слова последнего: «Даже преступная мысль злодея возвышеннее и значительнее, чем все чудеса неба». В отличие от этих философов, однако, мысль вела у Маркса всегда к действию. Он был непрактичен в мелочах, но практичен в серьезном и важном. Совершенно беспомощный, когда приходилось справляться с собственным маленьким хозяйством, Маркс с несравненным талантом собрал и вел войско, которому суждено перевернуть мир.

Поскольку стиль выражает человека, Маркс и Энгельс очень различны как писатели. Каждый из них был в своем роде мастером языка и талантливым лингвистом, оба владели многими чужими языками и наречиями этих языков. Энгельс даже превосходил Маркса в этом отношении, но когда он писал на своем родном языке, хотя бы письма, не говоря о сочинениях для печати, то был очень осмотрителен и не вплетал в ткань своей речи ни одной иноземной ниточки, причем, однако, не впадал в крайности тевтонствующего пуризма. Он писал легко и ясно, течение его живой речи было чистое и прозрачное до дна.

Маркс писал более небрежно и вместе с тем более тяжеловесно. В его юношеских письмах, как и в письмах молодого Гейне, сильно заметна еще борьба с трудностями языка, а в письмах зрелых лет, главным образом со времени переселения в Англию, он сильно перемешивал немецкий с английским и французским. И в произведениях Маркса встречается много иностранных слов, даже когда в этом нет необходимости, а также немало английских и французских оборотов; но вместе с тем он такой мастер немецкой речи, что при переводе на другой язык многое теряется из тонкостей его стиля. Когда Энгельс прочел главу из книги своего друга во французском переводе, тщательно проредактированном самим Марксом, то нашел, что вся сила и сочность, вся жизнь этой главы пошли к черту. Гёте писал однажды г-же фон Штейн: «В области сравнений я могу поспорить с поговорками Санчо Панса», и Маркс точно так же мог бы поспорить относительно поражающей образности языка с величайшими «мастерами сравнений» Лессингом, Гёте, Гегелем. Он понял Лессинга, который говорил, что в совершенном изложении понятие и образ находятся в тесной связи — как мужчина с женщиной. За это на него, как подобает, обрушивались университетские педанты, начиная с ветерана Вильгельма Рошера и до самого молодого приват-доцента; они бросали ему уничтожающий упрек в том, что он излагает свои мысли очень неопределенно, «сшивая их лоскутьями образов». Маркс исчерпывал трактуемые им вопросы лишь настолько, чтобы читателю оставалось плодотворно додумать их до конца; речь его подобна игре волн в пурпурной глубине моря.

Энгельс всегда признавал превосходство Маркса и считал себя лишь второй скрипкой в их общем деле. Все же он никогда не был только истолкователем и помощником Маркса; он самостоятельный сотрудник Маркса не одинаковой с ним силы, но равный ему. О том, что Энгельс в начале их дружбы давал в одной существенной области мысли больше, чем получал, свидетельствует сам Маркс в письме к Энгельсу двадцать лет спустя. «Ты знаешь, — писал он, — что, во-первых, я до всего дохожу всегда поздно, а во-вторых, что я всегда иду по твоим следам». Энгельс, благодаря легкости своего вооружения, двигался гораздо легче; взгляд его был достаточно проницательный, чтобы сразу проникнуть в суть какого-нибудь вопроса или положения, но не настолько глубокий, чтобы обозреть сразу всякие «но» и «однако», которыми отягчено и самое неотвратимое решение. Этот недостаток, однако, составляет большое преимущество для людей действия, и Маркс не принимал никаких политических решений, не посоветовавшись с Энгельсом, который всегда умел попасть в точку.

Из этого соотношения между ними следовало, что в теоретических вопросах, с которыми Маркс тоже обращался к Энгельсу, советы Энгельса были менее полезны и существенны, чем в политике. Тут Маркс шел всегда впереди своего друга. Он был в особенности совершенно глух к совету, на котором Энгельс часто настаивал, убеждая Маркса скорее закончить свой главный научный труд. «Начни наконец относиться не с такой крайней добросовестностью к своей работе, — советовал Энгельс. — То, что ты написал, и так слишком хорошо для публики. Главное, чтобы книга была закончена и вышла в свет; те недостатки, которые ты в ней видишь, все равно этим ослам не заметить». В этих словах подлинностью сказался Энгельс, как и в том, что он отверг совет друга, сказался подлинный Маркс.

Из всего этого ясно, что Энгельс был более приспособлен к публицистической работе, чем Маркс. «Он настоящая энциклопедия, — писал про него Маркс одному общему другу. — Способен работать во всякий час дня и ночи, после еды или натощак, быстро пишет и сообразителен как черт». По-видимому, они собирались после прекращения «Нового рейнского обозрения» осенью 1850 г. начать новое общее предприятие в Лондоне; вот что, по крайней мере, Маркс писал Энгельсу в декабре 1853 г.: «Если бы мы с тобою во время устроили в Лондоне английское корреспондентское бюро, тебя бы теперь не мучили конторские занятия в Манчестере, а меня бы не мучили долги». Но если Энгельс предпочел место приказчика в деле своего отца перспективам корреспондентского бюро в Лондоне, то это вызвано было тяжелым денежным положением Маркса и надеждой на лучшие времена, и у Энгельса отнюдь не было намерения отдаться надолго «проклятой коммерции». Еще весной 1854 г. Энгельс подумывал о том, не вернуться ли ему в Лондон, к писательской работе, но это колебание было последним. Около того же времени он и принял решение прочно запрячься в ненавистное ярмо не только для того, чтобы помочь другу, но и чтобы сохранить для партии ее лучшую умственную силу. Только во имя этого Энгельс и принес свою жертву, так же как Маркс ее принял. Для того, чтобы предложить, и для того, чтобы принять такую жертву, нужен был одинаково высокий дух.

Прежде чем Энгельс в течение лет сделался участником фирмы, он был простым приказчиком и тоже не покоился на розах; но с первого же дня переселения в Манчестер он стал помогать Марксу и помогал все время и потом. Чеки на один, на пять, десять, а потом и сто фунтов отправлялись в Лондон непрерывно. Энгельс никогда не терял терпения, хотя оно и подвергалось тяжкому испытанию, более тяжкому, чем было необходимо, вследствие весьма слабых хозяйственных способностей Маркса и его жены. Энгельс едва покачал головой, когда Маркс забыл однажды сумму векселя, платеж по которому падал на него, и был неприятно поражен, когда наступил день платежа. В другой раз, когда он опять помог покрыть хозяйственные долги, жена Маркса из ложной деликатности умолчала об одной крупной сумме, надеясь постепенно покрыть ее из расходных денег, и вследствие этого снова начались денежные затруднения. Энгельс предоставил своему другу фарисейское удовольствие поговорить о «глупости женщин», «очевидно постоянно нуждающихся в опеке», а сам ограничился добродушной просьбой: «Постарайся, чтобы это не случалось впредь».

Энгельс не только трудился для Маркса весь день в конторе и на бирже, но и приносил ему в жертву большую часть вечернего досуга. Вначале это ему нужно было для того, чтобы писать за Маркса корреспонденции в «Нью-йоркскую трибуну» или же переводить их с немецкого, так как Маркс еще недостаточно хорошо владел английским, чтобы писать на нем. Но и потом, когда отпал первоначальный повод, Энгельс все же продолжал свое негласное сотрудничество.

Но это еще ничто в сравнении с величайшей жертвой, которую принес Энгельс, отказавшись от научного творчества в тех размерах, какие ему были доступны при его беспримерной работоспособности и большом даровании. Точное представление о научных наклонностях Энгельса можно составить себе тоже только из переписки между Энгельсом и Марксом, причем достаточно встречающихся в письмах указаний на занятия языками и военными науками. Энгельс питал к ним особый интерес, отчасти по «старой склонности», отчасти же ввиду практических потребностей пролетарской освободительной борьбы. Как он ни ненавидел всякую «самовыучку» — всегда бессмысленную, говорил он с презрением, — но все же не был, как и Маркс, кабинетным ученым. Каждое новое научное приобретение становилось для него вдвое более ценным, если могло содействовать освобождению пролетариата от цепей.

Так он начал с изучения славянских языков по тому «соображению», что «по крайней мере один из нас» должен ввиду грядущей мировой драмы знать язык, историю, литературу, общественные учреждения тех народов, с которыми пред стоят столкновения самым ближайшим образом. Смуты на востоке и направили его внимание на восточные языки. Арабский с его четырьмя тысячами корней отпугнул его, но «персидский язык прямо детская забава», — пишет он, прибавляя, что одолеет его в три недели. Затем пришла очередь германских языков. «Я погрузился в изучение Ульфилы, — пишет Энгельс. — Хочу справиться наконец с проклятым готским языком, которым до сих пор занимался только урывками. К удивлению, оказалось, что я знаю гораздо больше, чем думал. Если я добуду хорошее пособие, то надеюсь вполне покончить с готским в две недели. Потом перейду к древненорвежскому и старосаксонскому, которые тоже знаю только наполовину. До сих пор работаю без словаря или иных пособий — только с готическим текстом и Гриммом; а старик действительно молодец». Когда в шестидесятых годах возник шлезвиг-гольштинский вопрос, Энгельс занялся «фризо-английски-ютландско-скандинавской филологией и археологией»; при новой вспышке ирландского вопроса он «позанялся кельтско-ирландским» и т. д. Ему очень пригодилось его обширное знание языков в генеральном совете Интернационала, причем, правда, про него говорили, что «Энгельс заикается на двадцати языках», так как он слегка пришепетывал, когда волновался.

Энгельса прозвали также «генералом» за то, что он еще более ревностно и основательно занимался военными науками. И в этом отношении «старая склонность» питалась практическими потребностями революционной политики. Энгельс имел в виду «огромное значение, которое parti militaire приобретет в ближайшем революционном движении». Участие офицеров, которые в годы революции сражались на стороне народа, не принесло пользы делу. «Этот солдатский сброд, — говорил Энгельс, — проникнут отвратительным сословным духом. Они смертельно ненавидят друг друга, завидуют друг другу, как школьники, по поводу малейшего отличия, но все заодно по отношению к „штатским“». Энгельс добивался того, чтобы иметь возможность высказываться по этим вопросам, не попадая впросак.

Устроившись в Манчестере, Энгельс сейчас же принялся «зубрить военщину». Он начал с «самого простого и обычного, с того, что требуется для экзамена на прапорщика и поручика и что поэтому предполагается известным каждому». Он прошел учение о войске во всех технических подробностях: элементарный курс тактики, фортификацию, начиная с Вобана до современной системы отдельных фортов, устройство понтонных мостов и полевых окопов, виды вооружения вплоть до разных систем устройства полевых лафетов, уход за ранеными в лазаретах и многое другое. После того он перешел к всеобщей военной истории и особенно усердно изучал англичанина Напьера, француза Жомини и немца Клаузевица.