– Великолепно! Давай, нам пора выходить.
Каким светлым все это представляется отсюда, глядя на Тибр в том месте, где он обнимает остров Тиберина, протекая мимо уцелевшей синагоги (лучше бы разрушили ее, как немецкие, а прихожан пощадили), где солнце отражается в потоке воды и все вокруг кажется еще более ослепительным. Даже не самые приятные воспоминания становятся таковыми на расстоянии. Их реставрируют, как фрески святых, мадонн и ангелов небесных по случаю Олимпиады, и, если в Берлине мало что осталось для реставрации, его это не касается.
Больше в Берлине они с Гердой не встречались. В следующий раз они увиделись в Лейпциге, но он не помнит, было ли это до поджога Рейхстага, после которого он прятался по разным
Теперь он возвращается в Лейпциг, чтобы повидаться с семьей, но, оказываясь в районе Голис или, что еще хуже, на улице Брюль, он вынужден смотреть в лицо реальности. Он почти не встречает знакомых лиц. Кто не умер в концлагере, не стали возвращаться из изгнания. Некоторые товарищи бежали в СССР, где их поглотила великая белая Арктика, откуда доставляли лисьи шкуры – самый ценный товар его отца, который покончил жизнь самоубийством. Уцелевшие родственники через еврейские организации разыскали близких в Лодзи и Одессе, но в ответных письмах были известия об их смерти. Тяжелее всего было признать, что в стране, где он вырос (а вместе с ним выросло и варварство), вопрос жизни или смерти стал вопросом классовой принадлежности. Куда было деваться еврею, владеющему маленьким складом яиц или небольшим меховым делом, безработному пролетарию или рядовому борцу-коммунисту? Когда красть у них было уже нечего, разбойники расчетливо отнимали жизнь, причем примера подобной расчетливости не сыскать во всей многовековой истории захватчиков-истребителей и тиранов-кровопийц. Патентованные воры, эксплуататоры и карьеристы действовали под прикрытием фанатичного обскурантизма, превозносившего необходимость убийства. Нет, ему не в чем себя упрекнуть, он мог бы остаться в Неаполе, а не уезжать в Испанию, и только тонко натянутая нить судьбы позволила ему встретить целым и невредимым день капитуляции национал-фашизма. Но иногда на него давит простая несправедливость факта, что он жив.
Да, так и есть, но он ничего не может с этим поделать, только наслаждаться этой несправедливостью, что не так уж трудно в такой сентябрьский день. Герда во время их последней встречи в Мадриде сказала, что это почти грех – снова смеяться, глядя на Чарли Чаплина, когда столько молодых людей, с которыми она познакомилась накануне, уже никогда не смогут веселиться. Но даже Герда смеялась над незабываемыми сценами «Новых времен», хотя его показывали так часто, что пленка устрашающе шуршала. Даже Тед Аллан отбросил свою петушиную напыщенность и издавал пронзительные трели. А что он сам? Он ценил все: в военное время ничего другого не остается.
Пожалуй, Марио стоит рассказать о киномеханике, гремевшем с высоты, как Зевс: «Эй вы, тихо там», – и правильно, потому что требовалось нечеловеческое спокойствие, чтобы показывать кино в городе, который уже несколько лет как в осаде. Но пока он стоит и ждет его чуть в стороне от площади Белли, где появился продавец сигарет, с кем Марио уже почти доторговался и скоро вернется с блоком «Муратти». Когда‑то они были предметом роскоши. Любимая марка Герды, пока она могла себе их позволить и пока не открыла, что эти сигареты вовсе не
«Проблема с Гердой, – думает Георг, пока его друг усаживается на “веспу”, – была в том, что, всегда готовая к переменам, самой себе она казалась неизменной. Конечно, ее не миновали потрясения, но они перекатывались через нее как волны и лишь еще больше убеждали в том, что она неуязвима. Да, война изменила Герду, как изменила всех – и гражданских, и тем более людей на фронте. Да и почему женщина, которая была на передовой почти каждый день, не должна походить на солдата?»
По правдя говоря, Георг видел ее в деле, когда она работала рядом с его бригадой, а потом еще несколько раз в Мадриде. Его заворожила непринужденность, с какой она выбирала, что снимать, он восхищался ее скоростью и инстинктом фотографа, но ни разу не видел, как она снимала во время боя или бомбежки. Другими словами, эту сторону Герды он мог узнать только опосредованно: по снимкам, которые она ему показывала, при каждой встрече доставая альбомы с контактными листами, по товарищескому тону, с которым мужчины всех рангов приветствовали ее, по ее выдающейся храбрости, по фамильярности, с какой ее называли маленькой блондинкой,
– Да о чем ты! Где ты наслушался этих глупостей? – отмахивалась Герда, веселясь, но, может, и не очень. Мысль, что кто‑то ей поклоняется, казалась ей абсурдом, вздором, который обесценивал ее труд и преданность делу. Да, это правда, пару раз она появилась в университетском квартале нарядно одетой, потому что до первой линии обороны можно было доехать прямо на трамвае. Но это был всего лишь веселый способ сказать этим ребятам, что благодаря им Мадрид выживает, их подбодрить – «и, можешь быть уверен, они оценили».
Этим ответом Герда лишь подтвердила, что даже на войне осталась собой. Ей нравилось вызывать восхищение (это не новость!), но ни огонь, ни дым, ни пылающие небеса не могли ее заставить потерять голову: она у нее всегда была на плечах, особенно в критические моменты. Она очень скупо рассказывала об условиях, в которых она снимала, даже о фотографиях с фронтов в Сеговии, Хараме или Гвадалахаре (ей и не было нужды говорить – они оба знали и исход этих сражений, и что значило оказаться в их гуще), предпочитала больше перечислять, кто их опубликовал; но даже эти снимки не пробудили в нем подозрения, что она стала слишком безрассудной.
Это слово отзывается в Георге болью из прошлого, и он едва не теряет управление на поворотах улицы Дандоло, а затем в памяти всплывает, как один-единственный раз он почувствовал, что Испания меняет Герду; и случилось это не в затемненном Мадриде и не на фронте в Сьерра-Морене, а еще в ноябре 36‑го, когда она приехала к нему в Неаполь.
Все было так просто, восхитительно просто после года отчуждения, пока он переваривал ее историю с Вилли и последующее неизбежное расставание: снова ждать ее на вокзале, снова видеть ее на перроне, издали узнав и каракулевый жакет, и спортивную шапку, и быструю походку. Снова слышать, как она выкрикивает его имя, видеть, как машет ему свободной рукой. Радостные объятия, она протягивает ему чемодан, и они идут плечом к плечу под болтовню Герды. Правда, сейчас он сразу повел ее к остановке на Реттифило, не предлагая, как обычно, прогуляться пешком.
– Ты живешь так далеко? – ожидаемо спросила она. – Я насиделась за несколько дней, мне не помешало бы пройтись.
– Да нет, совсем недалеко. Но страшно.
– Просто страшно? Или могут горло перерезать?
Георг рассмеялся. Но в ожидании трамвая, который явно не спешил, ему пришлось отбиваться от ребятни, шустро стекавшейся из переулков. Они перекрикивали друг друга, отталкивали соперников. Выпрашивали мелочь, сигареты, конфеты, предлагали экскурсии и
– Как видишь, вот она, главная проблема. А если не повезет, можно наткнуться на вора или карманника.
Герда просияла, чеканя ответ, непонятный для маленького
Она десять минут как в Неаполе, а ей уже пришла в голову эта идея! Георг был так изумлен, что замешкался, и этого оказалось достаточно: Герда, приняв его молчание за согласие, обратилась к одному из самых старших и приятных на вид ребят.
– Ты, как тебя зовут?