Книги

Герда Таро: двойная экспозиция

22
18
20
22
24
26
28
30

– Мама сказала, чтобы я шел пешком, – говорит он, глядя вверх. – Ничего, до Сан-Козимато рукой подать.

Доктор хочет вмешаться, но тут – как обычно, вразнобой – звонят колокола. Когда грохот умолкает, окно на третьем этаже тоже закрывается.

– Уже три часа, опоздаешь.

– Не волнуйтесь, доктор, другие тоже опоздают.

Мальчик даже не думает сдвинуться с места.

– Вы ведь немец, да? – спрашивает он.

– По акценту догадался?

– Нет, из‑за того, что нужно всегда быть вовремя… Больше вы ничем не похожи, – отвечает он и убегает, помахав на прощание рукой.

Сейчас три, и доктору Курицкесу пора на улицу Азиаго. Его ждет Марио Бернардо, хочет показать ему несколько учебных короткометражек для телевидения. Они подумывают снять короткий фильм о цветовом зрении, но найти для него продюсера будет непросто. «Вдруг Мистер Полароид решит, что я ищу его внимания, чтобы попросить денег?» – осеняет его внезапно, когда он останавливается вместе с толпой туристов и монахинь перед светофором на набрежной Тибра. Если это действительно так, он будет локти кусать, что из‑за какого‑то нелепого недоразумения переписка с Лэндом прервется, даже не начавшись. Надо поговорить об этом с Марио, а хорошо бы сначала не потеряться; к счастью, в Прати заблудиться непросто. Он оставляет «веспу» перед зданием RAI[216], где ему вручают записку, оставленную синьором Бернардо.

Жорж,

извини за накладку. В мире кино все как обычно: позвали, пришлось бежать. Позвонили от продюсера Феллини, а место, куда меня пригласили, очень любят неореалисты. Присоединяйся, если хочешь. А если нет, увидимся вечером.

Марио

Как добраться: езжай до вокзала Термини, дальше через площадь Витторио, после площади Порта Маджоре двигайся по улице Пренестина. Слева увидишь огромный цилиндр, древнеримский мавзолей. От него следуй по моей схеме.

Ориентируясь по памятникам Античности, доктор Курицкес сворачивает на боковую улицу, надеясь, что это именно та, которую нарисовал его друг. Он то и дело тормозит в лабиринте густонаселенных узких улочек: читает вывески (улица Ювенала – как можно было отправить к черту на кулички такого поэта?), расспрашивает прохожих. Пока он тащится со скоростью пешехода, всматриваясь во все, что попадается на пути, его дыхание в спертом воздухе, накатывающем жаркими волнами, замедляется до ритма его растущего изумления. Он потерялся? Возможно. Он чувствует себя чужаком, и его сбивает с толку это хорошо знакомое чувство, кожная реакция на городской пейзаж, которая включает бдительность, натренированную еще в Неаполе и пригодившуюся в Марселе, гораздо меньше – в Барселоне и Мадриде, ведь там он сражался за свободу, за свободу воров в том числе. Он не понимает, что́ видит, не знает, откуда это, но есть ощущение, что ему это знакомо. Может, отголосок какого‑то увиденного фильма. Нет. Главное тут – цветовое зрение, материя цвета, желтоватая пыль, поднимающаяся с улицы. Растрескавшаяся и облупившаяся штукатурка на низких зданиях. Обнажившиеся кирпичи, ржавчина на жестяных крышах. Безразличие – сонное или шумное – местных жителей. Здесь человечество в лице пролетариев и бедноты за сущие поденные гроши не гнушается роли извечного римского плебса, но не требует иной участи, кроме как быть массовкой в каком‑нибудь kolossal[217]. Человечество, проглоченное городом, как жалкие остатки лугов, на которых овцы покрываются копотью автомобилей, мчащихся по улице Пренестина. Ему нужно повернуть направо на первом перекрестке, очень медленно. Но он не уверен, свернуть потом на первую боковую улицу или на вторую. Там растет дерево, которое мешает обзору, это дуб, чьи корни взламывают асфальт. Он мог бы расти в Сьерра-Морена, а весь этот квартал мог быть одной из заброшенных деревень, где он работал в лазарете, хотя «лазарет» – это громко сказано. Да, на пороге точно такого же дома нежданно-негаданно возник Роберт Капа.

Он был укутан с головы до ног, его одежда, гражданская и военная вперемешку, пропиталась дымом и грязью, и Георг принял его за солдата. В первые дни 1938 года стояли ужасные холода, а селение в тылу находилось на высоте свыше тысячи метров. В комнате, где Георг зашивал раненых, было едва ли теплее, чем на улице: окно не заклеили бумагой и тряпками, потому что нужен был свет. Георг прогнал его привычным набором фраз, которые повторял как автомат, не поднимая глаз от стола. «Para buscar a unos compañeros heridos vaya a la cocina, si eres herido tu mismo, camarada, busca a una enfermera». «Если ты ищешь раненых товарищей, отправляйся на кухню; если ты ранен сам, товарищ, поищи медсестру». Если он просто устал, или контужен, или ищет, где погреться, пусть его гонит кто‑нибудь другой. Мужчина некоторое время постоял в дверях и ушел.

Обычно темнота приносила передышку, во время которой поднимали наверх раненых; тяжелые случаи оперировали при свете масляных ламп, достойном кисти Караваджо. Под прикрытием темноты сменялся медицинский персонал, хотя возможность выпадала не всегда, но в тот день Георг смог закончить работу. У входа, как всегда, стояла толпа санитаров-носильщиков и солдат в бинтах, лиц было не видно. Но тот человек его узнал: «Георг Курицкес!» Он испугался и неохотно обернулся. Здесь его называли только Хорхе, doctor или camarada; не хотелось верить, что кого‑то послали сюда, чтобы чинить ему неприятности. Не он решил, что интербригады в наступлении участвовать не будут и что для медиков нужно сделать исключение.

– Was für eine wunderbare Überraschung! Und an einem solchen Tag!

– Sind Sie Robert Capa?[218] – спросил он с вежливостью, которая здесь была не в ходу. Ему было послышалось преувеличение (да уж, какой «чудесный» сюрприз, что они встретились!), но оказалось, в тот день товарищи взяли Теруэль, и это известие отмело подозрение в иронии.

– Этот день вернет нам силы, – согласился он.

– Ты сделал свою работу, я – свою; как насчет отпраздновать?

– Конечно, – ответил Георг, – но после таких новостей мне тем более не стоит далеко уходить. В Теруэле наверняка кто‑нибудь из нас понадобится…