Книги

Герда Таро: двойная экспозиция

22
18
20
22
24
26
28
30

– Это правда, – сказал Георг, – даже если кажется шуткой.

– Scheißdreck, merde, shit… mierda![198]

Ее экспромт в интернациональном духе их казарм был неотразим. Если бы не товарищи, поглядывавшие в их сторону, чем он так долго занят с этой блондиночкой («Она моя близкая подруга», – пытался объяснить он потом – ужасная ошибка), он бы тут же поцеловал ее, только не в губы, чтобы не оплошать. Прибавив шагу, он желал и в то же время боялся следующей встречи. Но случая снова остаться с Гердой наедине ему не выпадало долго.

В штаб-квартире ФАО доктор Курицкес никогда не рассказывал ни об Испании, ни о своем партизанстве в Верхней Савойе, в отличие от Парижа, где все вокруг знали, что он был маки́.

Послевоенное время затянулось, и это чувствовалось повсюду, особенно на авеню Клебер, во временной штаб-квартире ЮНЕСКО. Парижане, к которым вновь вернулась их беспечная походка, едва ли заметили, что свастика и орудия перед дверями гранд-отеля «Мажестик», установленные для защиты верховного командования вермахта, уступили место флагам стран-победительниц. Но те, кто входил внутрь и шел работать в заставленный письменными столами номер-сюит или в отдел кадров, разместившийся в бывшей salle de bains[199] (с папками в ванне и крышкой унитаза вместо столика), сами чувствовали себя оккупантами. И вдобавок оккупантами, терпящими неудобства, потому что гранд-отель больше подходил под суровые требования штаб-квартиры вермахта, чем под офисы всевозможных образовательных, научных или культурных проектов для помирившейся планеты.

Доктор Курицкес уехал в Рим до того, как его коллеги перебрались на площадь Фонтенуа, в здание, состоящее из трех лучей, которые построили три архитектора разных национальностей, чьи проекты одобрил комитет выдающихся мастеров (Ле Корбюзье, Гропиус, Сааринен, Роджерс, Маркелиус, Коста): идеальное воплощение вселенской миссии, ради которой была создана штаб-квартира ЮНЕСКО.

В Риме знали о его прошлом, но вспоминать о временах, когда зародился новый мировой порядок, предвестницей которого, как голубь после потопа, стала Организация Объединенных Наций, теперь было не принято. Исключение составлял его югославский коллега доктор Модрич; диплом биолога он получил в Триесте, а после изучал ихтиологию в МГУ. С этим сухопарым ученым доктор Курицкес часто работал над проектами по усовершенствованию способов рыбной ловли. Странно, но с глазу на глаз Модрич никогда не заговаривал о войне. Он любил порассуждать о водных экосистемах, бросавших науке вечный вызов, и поболтать о личной жизни, когда они заканчивали запланированную на день работу. Сложные отношения с некоей синьорой Карлой – сотрудницей банка на пьяцца Фьюме. Беспокойство о детях: они остались с бывшей женой в Загребе и ходили в школу полного дня (о чем в капиталистическом мире только мечтали), но из‑за нее он не мог позвонить им в рабочее время. Именно Модрич подсказал ему, что за скромный бакшиш («Здесь, дорогой Курицкес, не Центральная Европа, как вы, должно быть, заметили») можно звонить из офиса ФАО в выходные, избежав пытки телефонной будкой, – то есть дыма, галдежа вокруг и мальчишек, жестикулирующих тем нахальнее, чем дольше ты стоишь у аппарата.

Хороший человек этот Модрич. И, в сущности, очень скромный.

– Доктор, я знаю, вы один из нас, но позвольте задать вам такой вопрос: не хотите ли и вы, как многие ныне, пересечь Атлантику? – вдруг спросил он посреди рассказа о том, что́ нейрофизиология узнала о сложном интеллекте головоногих моллюсков.

– Нет, – уверенно ответил Георг. – Я тоже предпочитаю заниматься тем, что находится в Атлантике. Я нахожу это более полезным и приятным.

– Ça va sans dire[200], – согласился Модрич.

Эти слова как нельзя лучше соответствовали его образу жизни, и было забавно наблюдать, как он в столовой надоедает коллегам рассказами о партизанских подвигах. Он отводил душу, а заодно, и это было очевидно, мстил: к югославам относились настороженно – ирредентизм и все такое, – гораздо хуже, чем к некоторым немцам с предсказуемым прошлым («Радушны, говорите? А внутри – фашисты!»).

– Всего остального ты не хочешь замечать, тебя это не касается? – пытался остановить его кто‑нибудь из сотрапезников.

«Все остальное» было исполинским бревном в глазу, которое они лицезрели каждый божий день. ООН добилась соглашения о возврате Эфиопии военной добычи[201], но Аксумский обелиск так и стоял перед зданием ФАО – трофейные двадцать четыре метра, устремленные в чистое римское небо.

– Ils s’en fichent, les italiens![202] – заключил коллега. «They don’t give a damn»[203], – кивнул другой; мало того, итальянцы еще и руки потирают, что деколонизация выпала на долю победителей. И тут они переключались на предмет, в котором, помимо своих профессиональных знаний, разбирались лучше, чем кто‑либо.

В столовой ФАО, за залитыми ярким светом столами, они уже много дней с тревогой и азартом следили за Конголезским кризисом, по сравнению с которым только что завершившаяся Олимпиада казалась мимолетным волнением. Трагические новости из Африки уничтожили триумф Абебе Бикилы, эфиопского марафонца, который, обежав украденный обелиск во второй раз, понесся стрелой, сверкая босыми ступнями, и выиграл золото.

Во время Суэцкого кризиса ООН помогла предотвратить новую мировую войну, но потерпела поражение от двух вождей, сидящих на природных богатствах Конго, на которые жадно глядели сверхдержавы и бельгийцы. ООН, и без того не похожая на мировое правительство, не справлялась даже с ролью судьи, который может остановить матч. Горько это признавать, но еще хуже, что раздоры начались и в Риме. Государственный переворот в Конго столкнул лбами специалистов по лесам и пастбищам, по сортам растений и хранению продовольствия. Даже холодная война тут была ни при чем: СССР и страны социалистичего блока вышли из ФАО. Большинство белых отстаивали нейтральную позицию ООН, но в глазах их африканских коллег, а также турок, индийцев и так далее такая политика выглядела фарсом с умыванием рук. В Конго солдаты Мобуту посадили под домашний арест премьер-министра Лумумбу, который хотел единства народа, полной демократической свободы и справедливого распределения ресурсов, а ООН только и сделала, что окружила его дом кольцом тюремщиков.

«Это ради его же защиты», – пытался возразить какой‑нибудь швед или канадец, нарываясь на возмущение.

Доктор Курицкес и Модрич были из тех rara avis[204], что примкнули к рядам цветных коллег. Но кто знал биолога-титоиста получше, догадывался, что тому на самом деле ближе его любимые осьминоги, чем обитатели неведомых земель. Доктор Курицкес, хотя и вынимал из ножен старое оружие убеждения и риторики, предпочел бы больше никогда его не использовать, по крайней мере здесь. Он не хотел снова сомневаться в своем выборе, потому что политические игры теперь его отравляли. Эмблемой ФАО был колос, девизом – Fiat panis, «Да будет хлеб». Неужели он не может просто честно работать, следуя этому девизу?

На прошлой неделе Георгу снова начала сниться Герда. Ему так были нужны сейчас ее оптимизм, ее бесстыдная расчетливость. Ее блестящее умение скрывать неуверенность и разочарование, ее легкость, с которой она соглашалась выглядеть прагматичной, даже циничной, лишь бы не уступить. Даже ее насмешки, которыми ни одна другая женщина не осыпала его так часто.