Но тут девушка, спешившая к кафе, напомнила ему Герду. Она‑то уж точно вписалась бы в обстановку: она всегда находила общий язык с официантами и посетителями всех мастей; на Монпарнасе она была как дома, а в Берлине всегда тащила его в «Романское кафе» («Я угощаю! Я еще почти ничего не потратила…»), где собирался цвет авангарда. Юная итальянка была обута в крестьянские туфли, какие Герда носила в Испании, – теперь они вошли в моду и называются эспадрильями. И на мгновение он увидел Герду, не ту, какой она была, а такую, какой могла бы быть, в этих брючках-капри, с накинутым на плечи свитером, пушистыми волосами. Это видение прервало его размышления или, скорее, вмешалось в них. «Истинная и ложная жизнь? Что за чушь! Георг, пожалуйста, забудь об этом…»
И все же доктор Курицкес восхищается Адорно, вернувшимся из изгнания и вновь занявшим кафедру во Франкфурте, в то время как немецкая критическая культура довольствуется ролью статиста в эпизоде «Сладкой жизни».
«Есть ли у тебя причины упрекать себя, что ты не вернулся возрождать Германию бок о бок с теми, кто хранит в шкафу Железный крест?» – сказал он себе, как говорил всегда, но теперь эта мысль прозвучала с отчетливой насмешливой интонацией Герды Похорилле. Поэтому он в состоянии радостного изумления спустился изгибами улицы Венето до поворота, откуда видна площадь Барберини. Он бросился в поток машин, как научился в Неаполе, и, свернув в проулок, ведущий к улице Пурификационе, убедил себя, что и на этот раз все закончится хорошо. Если уж жесткошерстный Такса сумел совершить революцию в медицине, он тоже найдет свое место, может, поскромнее, но зато независимое, и посвятит себя науке – если не в Риме, то где‑нибудь еще. Просто нужно ждать подходящего момента и смотреть в оба.
Поднявшись к себе по истертой каменной лестнице, доктор Курицкес сразу же начинает искать номер телефона Рут, чтобы узнать у нее адрес Вилли Чардака.
Он отправит ему письмо с самыми душевными комплиментами. Он напишет: яблоко Ньютона, несмотря на все деньги, истраченные на попытки его подчинить (хотя нет, про деньги писать не надо), по‑прежнему падает наугад, и это очень обнадеживает – его случайное падение всегда было и остается главным двигателем науки. И ему помог случай: он изучал ориентацию в пространстве у рыб в зависимости от фильтрации отраженного света и открыл для себя теорию поляризованного света Эдвина Г. Лэнда[214]. Вдохновленный новаторской теорией цвета, он сразу же рассказал о ней своему другу, профессору Соменци, который познакомил его с опытным оператором-постановщиком. В синьоре Марио Бернардо Георг нашел товарища и повторил эксперименты, описанные Мистером Полароидом, но увы, условия оказались слишком нестабильные, чтобы повторить его необыкновенные результаты. Впрочем, новизна их подхода заключалась в намерении заново рассмотреть цветовое зрение в контексте этой новой теории. Они подготовили статью для специализированного журнала, и Георг написал об этом изобретателю «Полароида».
Может, Вилли напишет ему хотя бы пару строк с поздравлениями. Но дело не в них самих: ему важно было подняться на тот уровень возможностей, который олицетворял Такса.
Когда Рут посоветовала ему позвонить Вилли, он почувствовал такое облегчение, что поставил пластинку Дэйва Брубека (подарок соседки, за чьей внучкой, страдавшей эпилепсией, он наблюдал по дружбе) и принялся выстукивать по подлокотникам ритм
И теперь, когда он вот-вот навсегда оставит здание ФАО, уже мысленно предвосхищая разрыв, когда он намекнул о своих планах Вилли Чардаку по служебному телефону, Георг уверен, что он действительно распрощается с Большим цирком. Предложит‑ка он, пожалуй, Оресту, вдобавок к сигаретам («Возьмите пару на потом, у меня целый блок»), подвезти мальчика: того, кажется, где‑то ждут в три часа. И если сторож разрешит сыну прокатиться на «веспе», можно считать, они квиты.
– Черт, да я на велике! – восклицает тот, прежде чем отец успевает взвесить ответ на скрытый смысл этого предложения.
Они смотрят на обернутую полотенцем кастрюлю на стойке администратора, пока Орест не решается положить конец общему смущению. «Велосипед потом заберешь, – приказывает он сыну, – если синьор Джорджо так добр…»
Синьор Джорджо так добр, что, направляясь к воротам, спрашивает мальчика, как его зовут. «Клаудио», – отвечает тот и больше ничего не говорит. Но внимательно наблюдает, как доктор вешает полотенце с кастрюлей на руль, поправляет цепочку, заводит мотор.
– Куда едем?
– Проспект Трастевере, знаете, как доехать? Заскочим туда на минутку, а дальше я покажу.
– Хорошо. Держись крепче.
В конце улицы Сан-Франческо-а-Рипа мальчик рукой показывает повернуть, и они внезапно оказываются на встречной полосе, но, к счастью, они уже на месте. Высокий для Трастевере дом, выкрашенный в грязно-красный цвет, а висящая на нем табличка «VIA DELLA LUCE»[215] кажется творением сюрреалиста.
– Я мигом.
Мальчик оставляет его на сиденье «веспы» курить и гадать, когда был построен этот дом и для кого (жилье для прислуги какой‑нибудь виллы?). На улице больше кошек (и не все шелудивые), чем прохожих и машин. Наверное, потому что сегодня воскресенье и все только что закончили обедать. Шум из окон, песни и передачи по радио означают, что чемпионат по футболу еще не начался.
Открывается створка окна, из него высовывается женщина с впечатляющим декольте.
– Не стоило вам себя утруждать! – кричит она. – Хотела спуститься и поблагодарить вас, но Клаудио уже убежал.
Мальчик появляется на улице, разгоряченный от бега по лестнице, причесанный, в подтянутых носках.