«Подумайте, дело ведь только в одном ходе коня, и какая гигантская разница! Я ведь видел правильный ход 43…♘a7 при доигрывании, видел! А ведь история шахмат могла бы пойти совсем по иному пути из-за одного только хода коня на другую клетку!» – не раз восклицал Бронштейн, прибегая к сослагательному наклонению, столь категорически отвергаемому историками.
Когда при Конан Дойле начинали говорить о Шерлок Холмсе, писателю это очень не нравилось: «До чего мне надоело считаться автором одного только Холмса, я ведь в литературе сделал кое-что и кроме него». Когда журналисты снова и снова расспрашивали Бронштейна о подробностях матча с Ботвинником, Бронштейн тоже очень раздражался, указывая, что Бронштейн в шахматах – это не только матч с Ботвинником, но и многое другое.
Это верно, конечно. Но что поделать, если в памяти остаются реальные достижения. Ведь еще в древней Греции знали, что деяния – сущность жизни, речения – ее прикрасы; высокие дела остаются, высокие слова забываются.
Так уж устроена жизнь: кто помнит имя кандидата от демократической партии США в 2004 году, хотя тот набрал только на пару тысяч голосов меньше Джорджа Буша, в то время как имя президента Соединенных Штатов навсегда вписано в историю.
В истории шахмат тоже остаются победители, а имена побежденных, или сыгравших матч на мировое первенство вничью, пишутся петитом, если не забываются вовсе.
Победителям, как правило, присущи терпимость и великодушие. Менее удачливые утешаются поисками причин неудавшегося, и нечасто имеет место безжалостная критика самого себя. Так было всегда – потребность в самооправдании принадлежит к числу базовых инстинктов, и Бронштейн не явился исключением.
Забывая азбучную истину, что несколько оправданий всегда звучат менее убедительно чем одно, Бронштейн находил в невыигрыше матча немало козлов отпущения: излучающего ненависть соперника, атмосферу того времени, боязнь за отца, секундантов, манкировавших своими обязанностями, прогулками с девушкой, безразличной к его судьбе, тяжелыми условиями жизни.
«В том, что я плохо доигрывал отложенные позиции, большая доля вины лежит на моих секундантах, выбор которых был очень неудачен, – говорил Бронштейн. – Но подбирал их не я, а общество “Динамо”. Они оказались очень разными людьми. Я им всем еще говорил: “Неужели так трудно проанализировать позицию до ясного конца?” Они не давали мне играть дебюты, которые я хотел играть, староиндийскую защиту, например.
Говорили – так нельзя играть с Ботвинником. А с ним так только и нужно было играть. Да и 1.е4 надо было ходить, в открытую игру его затягивать, где я был сильнее его. А Болеславский часто уезжал домой в Минск, он далеко не всегда был в Москве. Да и девушка была, с которой я встречался тогда, которой очень симпатизировал. Мы гуляли с ней часто до партии, ходили в театры, в кино. Но когда я спросил, хочет ли она, чтобы я выиграл матч, она ответила: “Мне всё равно…”».
«Как я зевнул в 6-й партии чудовищно, в один ход. Всё было очень просто. Перед доигрыванием, выйдя на утреннюю прогулку, я неожиданно столкнулся со своей женой Ольгой Игнатьевой, с которой уже фактически был в разводе. Слово за слово, мы начали “цапаться” и так продолжалось едва ли не час. А тут еще секунданты требуют играть на выигрыш. Так в растрепанных чувствах я и начал доигрывать эту злополучную партию», – объяснял Бронштейн.
Или в другой раз: «Могут спросить: если я не стремился к званию чемпиона мира, зачем принимал участие в отборочных турнирах ФИДЕ? Ответ очень прост. В те годы было мало международных турниров, и для того, чтобы вас уважала собственная федерация, и, соответственно, посылала на эти турниры, вы обязаны были играть в отборочных соревнованиях, тем самым доказывая, что входите в мировую шахматную элиту».
Потом он стал прибегать к более радикальному объяснению: «У меня были основания не становиться чемпионом мира, ибо в те времена это звание означало вхождение в официальный мир шахматной бюрократии с массой формальных обязанностей, что было несовместимо с моим характером».
Этот матч остался в его душе как след от иероглифа на яблоке. Так делали в старом Китае: из тончайшей бумаги вырезали иероглиф и прилепляли к начинающему созревать яблоку. Когда плод поспевал, бумажку отрывали, и на красной кожуре оставался знак.
Но если иероглиф на китайских яблоках был символом благоденствия и счастья, на бронштейновских он означал горечь и разочарование.
Необходимого человеку качества – забывать, стирать, освобождаться от воспоминаний, – он так и не приобрел и всё пережевывал и пережевывал прошлое, не в силах ни выплюнуть его, ни проглотить. Но каким искусством надо обладать, как упражнять память, чтобы научиться забывать? Да и забывать скорее благодать, чем искусство. На него не снизошла эта благодать.
Он был одержим видениями терроризующего его прошлого, так никогда и не ставшее для него окончательно прошедшим, и в его памяти всё пережитое существовало только в одном времени: Past continuous.
В старинной индийской притче говорится о двух монахах, принявших строгие обеты и аскетические запреты и годами пребывавших в молчании. Однажды они услышали крик о помощи – тонула женщина. Один монах ринулся в поток и спас ее. Год спустя он спросил своего товарища: «Ты думаешь, я согрешил, когда нес женщину на спине?» «Ты что, всё продолжаешь нести ее на своей спине?» – отвечал ему другой монах.
Сохранять антипатию – всё равно, что позволить кому-то, кого вы не любите, бесплатно проживать в вашей голове. Михаил Моисеевич Ботвинник обладал в голове Бронштейна постоянной пропиской. Тема Ботвинника стала занозой, вошедшей ему глубоко под кожу, место воспалилось, болезнь стала запущенной, потом хронической, но он постоянно сам вскрывал застарелую рану.
Ахматова любила рассказывать, по какой схеме происходили у нее разговоры с Зощенко в последний период его жизни.
«Я буду Зощенко, – говорила она Лидии Чуковской, – а вы – вы. Спросите меня что-нибудь. Я – Михаил Михайлович.