Так могло бы тянуться бесконечно долго, если бы туго закрученная пружина прошлого не распрямилась и не привела в движение весь адский механизм трагедии. Это случается, когда во дворце Пирра, где царь мечется между пленницей и царевной, появляется Орест в качестве посла греческих царей, встревоженных тем, что Астианаксу, сыну Гектора, значит, будущему мстителю, сохранена жизнь; Греция требует выдачи младенца или расправы над ним на месте – и немедленно. Следовательно, решение уже нельзя оттягивать, и в двадцати четырех часах, отведенных трагедии правилом единства времени, действию может быть даже слишком просторно. Все события, подготовившие развязку, уже совершились до того, как поднялся занавес. Остается только довести до предела напряжение чувств – и ждать взрыва.
Но несмотря на отсутствие внешних сюжетных осложнений, предсказать исход действия невозможно до последней сцены, потому что глубины сердечных движений у героев «Андромахи» отнюдь не соотносятся прямо с их словами и поступками. Это корнелевские герои были всегда равны самим себе. Они знали, чего хотели, говорили, что думали, и делали, как решили. Но разве можно по словам и поступкам Пирра судить о его подлинных чувствах и намерениях, когда
Да и для Ореста посольские обязанности, возложенные на него греками, лишь предлог взглянуть еще раз на Гермиону, еще раз попытаться смягчить ее сердце. Более того: он заинтересован не в успехе, а в провале своей миссии. Ведь добившись выдачи Астианакса, он разрушит последнюю возможность союза Пирра с Андромахой, а значит, подтолкнет его к Гермионе. Что ж из того? Для корнелевского героя это был бы прекрасный случай проверить и доказать величие своей души, и, чтобы заслужить такую «славу», он с особым рвением добивался бы успеха дела, которое должно было рвать ему сердце. А забывать о своем долге перед страной, то есть перед собственной честью, ради любви – это удел женщин, и слабейших из них.
Но поколение Расина в государственных делах участвует не в качестве своевластных творцов своих и чужих судеб, а в качестве королевских солдат и чиновников, исполнителей монаршей воли. Они догадываются, что в политических бурях решается не все, во всяком случае, не все самое важное. Они подозревают, что движущей силой блестящих общественных деяний бывают побуждения сугубо частные, не обязательно низменные и корыстные, но – личные. Однако былые представления о чести хотя и не кажутся больше применимыми и выполнимыми в нынешней жизни, но в качестве идеалов еще не отвергнуты решительно, а только подернуты ностальгической разочарованностью. По ним не живут, но над ними не смеются, скорее мучительно сожалеют о собственной непригодности их осуществлять и им соответствовать. Это мольеровскому Дон Жуану, продвинувшемуся много дальше по стезе цинично-трезвого отрицания, возвышенные отцовские понятия кажутся смехотворными, а высокопарно-добродетельные стариковские речи – не стоящими возражений. А Орест и Гермиона непрестанно соотносят себя с родителями, судорожно жаждут видеть себя им равными:
взывает Орест к Гермионе.
Но во времена рефлектирующего затишья расстояние между мыслью, желанием и поступком иное, чем во времена бурных исторических всплесков. Орест не способен не только забыть о своей страсти ради других, более высоких или, по крайней мере признаваемых таковыми ценностей; он и приказу обожаемой женщины, когда она наконец о нем вспомнит, не может подчиниться без колебаний:
Вернуться в прошлое, жить по его законам, «заместить» родителей не дано:
сетует Гермиона.
Ныне о таком «незаинтересованном» служении – идее или женщине, все равно – остается только вздыхать. Пирр отвечает отказом на переданный Орестом ультиматум греков – выдать ребенка или принять войну со всей Грецией – и тут же требует от Андромахи награды за благородство:
И напрасно Андромаха (которая сама отчасти принадлежит старшему поколению – ведь она среди оставивших этот мир героев оплакивает не отца, а супруга) зовет Пирра к бескорыстному великодушию, обращаясь к нему именно как к «новому Ахиллу», побуждая мерить собственные достоинства мерой прошлого:
Пирр глух к этим увещеваниям. В отличие от Ореста и Гермионы он успел и сам осуществить себя, заявить о себе как о самостоятельной личности, о Пирре, а не просто сыне Ахилла, славном лишь отблеском отцовского имени. Он и жить хочет не как сын Ахилла, а как Пирр. Для него прошлое – не легендарное время воплощенного идеала, а источник тягостных, мучительных воспоминаний; с ним связаны вина, жестокость, убийство, огонь и кровь.
Избавиться от этого груза, забыть о нем, похоронить его – это для Пирра условие и возможность счастья, деятельного движения, будущего, наконец, которому – кто знает? – дано преобразить прошлое, на месте горя и мрака утвердить новую радость, новое величие:
Андромаха же не в силах оторваться от прошлого, и никакие мечты о грядущем, пусть самом ослепительном, ее не влекут. Ни честолюбивые замыслы, ни планы мести, ничего, что могло бы наполнить новым смыслом продолжение жизни, не занимает Андромаху. Только память о былых утратах, вечное возобновление былой печали и былых страданий, упрямая завороженность невозвратным, несравненным, незаменимым:
Но ведь такие чувства тоже едва ли достойны вдовы Гектора. Накрепко привязанная к прошлому, Андромаха тоже не может жить по его законам. Ведь она отказывается не только от «славы» для себя, но и от возрождения своей державы, от короны для сына. Так ли вела бы себя корнелевская героиня? Об этом, впрочем, гадать не приходится – за пятнадцать лет до «Андромахи» Корнель поставил трагедию «Пертарит», трактующую сходный сюжет. Пертарит, ломбардский король, свергнут с трона и, по слухам, умер в изгнании, а Гримоальд, узурпатор, пылает страстью к жене Пертарита Роделинде и всеми средствами пытается склонить ее к браку. В ответ он слышит не мольбы, не стенания, не призывы к бескорыстному милосердию, а презрение королевы к худородному выскочке и яростные клятвы вечно мстить за мужа.
А когда Гримоальд ставит Роделинду перед тем же выбором, который Пирр навязывал Андромахе – брак с ним и корона предков для ее сына или смерть ребенка, – Роделинда связывает свое согласие на союз с Гримоальдом с таким условием, которое поначалу поражает своей извращенной неправдоподобностью: пусть Гримоальд сам убьет мальчика и тем докажет, что он истинный тиран, погубит бесповоротно свою честь, «славу». Такая изощренная месть даже лучше убийства, а за эту цену Роделинда готова делить судьбу, трон и ложе ненавистного врага.
Выставить противника тираном, лишить его имя ореола благородного великодушия, выиграть состязание в «славе», – это важнее, чем жизнь собственного сына. Но вскоре оказывается, что за всем этим стоят не столько чрезмерные и до смешного уродливые порывы честолюбивой гордыни, сколько хладнокровный и трезвый политический расчет.
А заканчивается все самым благополучным образом. Пертарит жив, он возвращается, рискуя жизнью, в свою столицу, чтобы спасти жену, но Гримоальд добровольно уступает ему корону, довольствуясь соседним царством, которое и получает, женившись на его наследнице – своей прежней невесте, сестре Гримоальда Эдвиге. Все благородные персонажи обретают счастье и заключают между собой союз вечной дружбы.
«Пертарит» на сцене провалился, и удар этот был столь чувствителен для Корнеля, что он на несколько лет оставил театр и вернулся к нему лишь по настоянию Фуке – с «Эдипом». Даже людям одного с Корнелем поколения интрига, характеры и стихи в «Пертарите» казались искусственными, натянутыми, холодными и неуклюжими. Но несмотря на такую неудачу, Корнель еще долго оставался единовластным господином французской трагической сцены, законы и правила его театра оставались неколебимыми. Подлинная смена вкусов произойдет лет через десять, со смещением ценностей и в других, более глубинных слоях духовной жизни; тогда и появится Расин.
Действительно, нежная, залитая слезами Андромаха совсем не похожа на неистовую корнелевскую мстительницу. И не только стремлением бежать от страшного, враждебного мира, укрыться от его тревог и треволнений, очертить какой-то магический круг, который защитил и спрятал бы от всех самое дорогое и близкое сердцу, отличается она от ломбардской королевы, превыше всего на свете ставящей и любой ценой отстаивающей свою честь и славу, то есть свое место среди людей – действительное – в их сообществе, и мыслимое – в их мнении. Роделинда, при всей своей необузданной гордыне и политической искушенности, прямодушна. Она может прибегать к жестокости, к варварству (впрочем, она и есть варварка – фабула «Пертарита» заимствована из хроник времен раннего средневековья), но не к обману и уклончивой двусмысленности. А Расин не преминул упомянуть, каким образом уцелел Астианакс при взятии Трои: Андромаха просто подменила ребенка, и вместо ее сына погиб чей-то другой.
Конечно, Расин был связан мифологическим сюжетом, и как раз история Астианакса для французов имела особое значение: в средние века считалось, что к Астианаксу возводят свое происхождение французские короли, и еще в XVI веке Ронсар писал об этом в поэме «Франсиада». Но классический вариант мифа вообще не знает о спасении Астианакса, а утверждает, что младенец после взятия Трои был сброшен с городской стены; и Еврипид, написавший трагедию «Андромаха», придерживался этой версии. Пусть для коллизии своей пьесы Расину необходимо было оставить Астианакса в живых; но обстоятельств его спасения он был волен не касаться. Ведь «забыл» же он о том, что мифологический Орест – матереубийца, отомстивший своей матери Клитемнестре за смерть Агамемнона, в которой та была повинна; душа и судьба расиновского героя подвластны исключительно перипетиям его любовной страсти. А отчаянная уловка Андромахи осталась в пьесе, смутно намекая на то, что и в былые времена не всегда суровая правда жизненных обстоятельств презиралась ради неукоснительного исполнения высокого морального идеала. Или во всяком случае на то, что Андромаха тоже не из цельной мраморной глыбы высечена.