Книги

Жан Расин и другие

22
18
20
22
24
26
28
30

От своих противников, впрочем, Расин отбивался не только таким глубокомысленным и ученым оружием, как предисловие к «Андромахе». В ход шли и другие приемы. Среди тех, кто особенно громко брюзжал по поводу пьесы, были герцог де Креки – в недавнем прошлом незадачливый посол Франции в Риме, чье поведение и вызвало громкую ссору Людовика с папой, – и граф д’Олонн. Ни для кого не было секретом, что Креки имел противоестественные наклонности, а супружеские измены графини д’Олонн были не просто известны по сплетням, а со смаком рассказаны Бюсси – Рабютеном в его «Любовной истории галлов» и даже удостоились чести открывать эту скандальную книжечку. С ними Расин не снизошел до споров по существу, а попросту их уничтожил такой неотразимой эпиграммой:

Мои труды от правды далеки —Сказали два высокомудрых друга.«Так женщину любить нельзя», – решил Креки,И рассудил д’Олонн: «Не любят так супруга».[56]

Эпиграмма эта была напечатана лишь несколько десятилетий спустя, но что она ходила по рукам и дело свое делала, можно не сомневаться.

Тем временем «Нелепая ссора» все еще игралась на сцене Пале-Рояля; ее не снимали с афиши до конца года. Тут можно увидеть еще одно свидетельство интереса к «Андромахе», побуждавшего зрителя смотреть даже эту вторичную, паразитическую пьеску. Но есть в этом и доказательство упрямой, негаснувшей обиды Мольера. «Нелепая ссора» делала сборы все мизернее, Мольер для привлечения публики пускал ее в один вечер с другими пьесами, даже со своими новыми комедиями – «Амфитрионом», «Жоржем Данденом», только бы продлить удовольствие мести. Что поделаешь? Пишущая братия никогда не отличалась великодушием корнелевских героев.

Но как бы то ни было, Мольер и его труппа оставались непревзойденными мастерами комедии – в этом сходились и Двор, и Город. Расин мог бы довольствоваться таким разделением славы и, борясь с Корнелем за венец первого трагического поэта, на лавры Мольера не посягать. Но Расин несомненно чувствовал в себе сатирический талант, и его «Письма» против Пор-Рояля, его эпиграммы подтверждают, что он имел для того все основания. Буало говорил позднее: «Как только он перестает быть трагиком, то становится сатириком, и, покидая свой стиль, отбирает у меня мой». Молодой задор, самолюбие, выросшая от успеха уверенность в себе подхлестывали Расина в желании померяться силами с Мольером в его царстве – комедии. Первоначально свою комическую пьесу Расин собирался писать для Итальянцев с их несравненным Скарамушем. Итальянцы тогда как раз начали ставить на своей сцене и французские пьесы, так что в пополнении репертуара французскими комедиями, написанными со специальным расчетом на их технику и манеру игры, они были весьма заинтересованы. Но пока Расин обдумывал замысел, Скарамуш – Тиберио Фиорилли – уехал из Парижа, без него Расин итальянцам свое детище доверять не захотел.

Пьеса, следовательно, в конце концов попала на сцену Бургундского отеля – иного пути ей просто не было. Бургундскому отелю она также была кстати – в «войне театров», которая шла между «бургундцами» и Пале-Роялем, одними трагедиями было не обойтись. Зрителю нужно ведь и поразвлечься. А те комедии, что ставил Бургундский отель, ни в какое сравнение с репертуаром Пале-Рояля не шли, не только по уровню актерской игры, но и по литературному мастерству их авторов.

Комедия Расина называлась «Сутяги» и представляла собой сатиру на судейских, судопроизводство, самих тяжущихся. Почему Расин выбрал именно этот сюжет, объясняли по-разному. Сам он говорил в предисловии, что его побудили взяться за перо уговоры друзей, желавших видеть на французской сцене переделку Аристофановой комедии «Осы»; ссылка на друзей – обычная условность для такого рода предисловий в XVII веке. Сын его Луи описывает дело несколько иначе: «Едва он получил свой бенефиций, как явился некий монашествующий священник и стал оспаривать у него это право, заявляя, что приором Святой Петрониллы может быть только монах. Пришлось судиться; отсюда тот процесс, в котором ни он сам, ни судьи не смогли разобраться, как сказано в предисловии к «Сутягам». Так Провидение выставляло все новые препятствия к тому, чтобы он вошел в церковное сословие, чего он желал единственно из соображений выгоды. Наконец, процесс его утомил, видаться с адвокатами и улещать судей надоело, он отказался от бенефиция и утешил себя в этой потере тем, что написал комедию против судей и адвокатов».

На самом деле провидение не столь заботливо охраняло Расина от греха, как то представлялось доброму Луи. Судя по разным деловым документам, Расин долго оставался приором Святой Петрониллы – и даже присоединил к этому бенефицию еще один. Но процесс, о котором говорит Луи и который упомянут в предисловии к «Сутягам», по всей вероятности, действительно имел место, так что Расину довелось столкнуться лицом к лицу с тогдашним правосудием. Впрочем, избежать такого столкновения во Франции в те времена было не столь уж просто. Диву даешься, какие только мельчайшие события не свидетельствовались тогда нотариальными записями – и, следовательно, могли служить поводом для судебного разбирательства: ссуда нескольких ливров, два тумака, полученные слугой, паж, проникший в театр без билета, резкое слово соседа, воспринятое как оскорбление, – не говоря уж о подробнейших, вплоть до каждой оловянной миски и ночного колпака, описях имущества для брачного контракта или после смерти владельца.

Конечно, это доказывает, сколь развито было правовове сознание у французов еще три века назад. Но одновременно – какие это создает замечательные предпосылки для роста судейского сословия, для укрепления его власти, а значит, для его продажности, безответственности и невежества. Покупались ведь не только должности, но и адвокатские дипломы. Вот как описывает эту процедуру Шарль Перро: «В июле 1651 года я вместе с господином Варе и господином Монжо отправился в Орлеан, чтобы добиться степени лиценциата права… в первый вечер по приезде нам взбрело в голову держать экзамен тотчас же. В одиннадцатом часу ночи мы постучали в дверь факультета; слуга выглянул в окошко и, узнав, зачем мы пришли, спросил, есть ли у нас деньги. На это мы ответили, что деньги у нас при себе; тогда слуга впустил нас и отправился будить ученых мужей, которые и явились нас экзаменовать, числом трое, в ночных колпаках, видневшихся из-под квадратных шапочек. Пока я разглядывал троих докторов при единственной свече, чей слабый свет терялся в густом мраке под сводами помещения, где мы находились, мне чудилось, что я вижу перед собой Миноса, Зака и Радаманта, вершащих суд над тенями.

Одному из нас задали вопрос, которого я уже не упомню, и он бойко ответил: "matrimonium est legitima maris et feminae conjunctio, individuam vitae consuetudinem continens"[57], а затем наговорил на этот предмет множество умных мыслей, затверженных наизусть. Затем держали экзамен двое других и оказались не многим лучше первого. Однако три доктора сказали нам, что вот уже более двух лет им не доводилось экзаменовать столь сведущих и даровитых молодых людей, как мы. Я думаю, что блеску наших ответов немало способствовал звон монет, которые кто-то пересчитывал за нашими спинами во время экзамена… 27 числа того же месяца мы все трое получили звание адвоката».

Были, конечно, и адвокаты по-настоящему ученые и красноречивые. Их речи были подлинными образцами ораторского искусства, изобиловали всевозможными риторическими ухищрениями, рассчитанными на умиление и слезы слушателей, пересыпались ссылками на все мыслимые авторитеты, от священного писания и средневековых юристов до аристотеля и цицерона. Одним из славнейших мужей, подвизавшихся на этом поприще, считался в свое время Антуан Леметр. Сам он, как мы помним, своими речами так гордился, что, даже удалившись от мира, не удержался от искушения их отредактировать и издать. Вот Леметр взывает к судьям от имени девушки, оспаривающей свою долю отцовского наследства: «Господа, моя подзащитная просит у вас, как у общих нам всем отцов государства, часть наследства, коей лишил ее родной отец, уповая, что под сенью вашего правосудия, словно под сенью благодетельного лавра, она найдет спасительное убежище от грозы, надежную защиту от ярости братьев и отдохновение в своей несчастной судьбе, столь долго волнуемой бурями…». А вот переход к очередному аргументу в речи по поводу заурядного житейского дела: «Послушаем же еще раз, что говорит сей орел восточной церкви, святой Иоанн Златоуст, который, заметив, что согласно истории Хама и Ханаана, рассказанной в писании…» и так далее. Таким примерам и подражали с грехом пополам адвокаты-недоучки вроде тех, что описаны у Перро. Но как бы ни отличалось подлинно ученое красноречие Леметра от бестолковой галиматьи полуграмотных недорослей, свои задачи они понимали одинаково: чем больше цветистых украшений, тем лучше. Ясно, что добираться до сути тяжбы при таких установках было не так-то просто.

Впрочем, судьи и не слишком к тому стремились. Судебное законодательство было запутано донельзя. Вернее сказать, во Франции его и не было толком: в южной части страны действовало римское, так называемое «писаное» право, в северной – «обычное» право, а срединные провинции пользовались этой неразберихой и применяли то одни, то другие правила, в зависимости от того, что им было удобней. Нетрудно представить себе, как пышно расцветали в таких условиях крючкотворство и вымогательство. Всяких судебных должностных лиц к тому времени во Франции насчитывалось около семидесяти тысяч. Все судились, и все презирали правосудие.

Кольбер, с его страстью к упорядоченности и рациональности, разумеется, и эту область государственной жизни не мог оставить как есть. Взявшись за переустройство судебных учреждений, Кольбер мечтал «создать французское право» – никак не меньше. Этого ему сделать не удалось. Кольберовские нововведения затронули лишь процедуру судопроизводства, но самой сути кольбер изменить не смог. Его судебную реформу ждала та же судьба – скромный и непрочный успех, – что и прочие его начинания, и по той же причине: буржуазные преобразования не могут быть доведены до конца, если общество остается аристократически-кастовым, а государство – самодержавно-монархическим. Половинчатость же в таких делах желаемого результата никогда не приносит. Кольберовские замыслы были встречены в штыки прежде всего в парижском парламенте: высшая судебная власть была, естественно, заинтересована в сохранении старых порядков. И в этой борьбе с новшествами бюрократы буржуа из Парламента отстаивали даже такое, казалось бы, далекое от их нужд и выгод установление, как право сеньора вершить суд в своих владениях. Между тем, это было настоящее бедствие для страны – ведь тут уж произволу никаких препон поставить было нельзя. Но сеньоры этим правом необыкновенно дорожили. Как писал современник: «Нет сейчас такого последнего бедного дворянина, который не заявлял бы права вершить суд в своей деревушке. Тот, у кого нет и деревушки, но есть мельница или скотный двор, хочет судить своего мельника или скотника; а у кого ни мельницы, ни скотного двор, а только дом за забором, судит свою жену и своего лакея; тот, наконец, у кого и дома нет, утверждает, что имеет право судить птиц небесных у себя над головой и что прежде так оно и было». И буржуазный Парламент защищал от короля и его министра эту привилегию аристократов – именно на том основании, что дворяне слишком ею дорожат и отнять ее значило бы расшатывать самые устои общества. Король, гораздо менее радикальный, чем Кольбер, этим доводам внял – и уступил.

Итак, право сеньеров не было отменено; насчет применения пыток формулировка была столь уклончива, что понимать ее можно было как угодно, – и пытки остались в следственной практике. И все же Кольбер действительно сделал французское судопроизводство проще и разумнее. Начал он с гражданского права, ордонанс об изменении которого появился в апреле 1667 года. Можно вообразить, сколь животрепещущей была эта тема для парижской публики в то время. Так что если выбор жанра для нового сочинения определялся у Расина соображениями театральной конъюнктуры, то предмет его – сатира на одряхлевшие обычаи правосудия – был своего рода социальным заказом. А может быть, и прямым – если не заказом, то пожеланием Кольбера. Во всяком случае, «Сутягами» Расин громко заявлял о своей лояльности министру в самых злободневных его заботах и насущных делах, а заодно и о близости к нему.

В литературе насмешки над судейскими появились, наверно, немногим позже, чем появился сам суд. Расин использует все это комическое богатство, от Аристофана до Рабле. Из аристофановских «Ос» Расин, как он и сам признается, позаимствовал основные подробности сюжета: маньяк-судья, которого сын велит запереть и сторожить, чтобы он не сбежал в суд, и который пытается улизнуть через окно; устроенное по всей форме судилище над псом-преступником; щенки, умоляющие о милосердии к родителю. От Рабле здесь несколько веселых шуток; речи знаменитых судебных ораторов передразниваются в монологах одетого адвокатом слуги. Фюретьер в вышедшем за два года до того «Мещанском романе» изобразил ту же одержимую страстью судиться знатную даму – графиню де Криссе, – что послужила Расину прообразом его тупой и вздорной сутяжницы, графини де Пенбеш. У бедного Корнеля были взяты несколько прекраснейших стихов для пародийного осмеяния. Так перемешивались в «Сутягах» литературные цитаты и злободневные намеки; актриса, игравшая Пенбеш, даже была одета в такое платье, какое носила графиня де Криссе, так что парижане сразу ее узнали.

Но однозначная, прямая узнаваемость в «Сутягах» необычным образом уживается со схематичностью лиц-масок и гротескным неправдоподобием ситуаций. На сцене действуют словно бы не живые люди, а марионетки; тут уж зрителю не приходилось гадать, как на представлениях мольеровских комедий, следует ли ему смеяться или плакать. Никакого мрака – но и никакого сочувствия к героям и их бедам. Первоначальный замысел Расина написать эту пьесу для Итальянцев оставил свои следы: расиновская комедия – это шутка, словесно блестящая, остроумная, едкая и начисто лишенная глубинной психологической проработки. Расин это делал, конечно, намеренно, и объяснял почему, когда оправдывал свое обращение к фантасмагорическому Аристофану, а не к трезвым, сдержанным и жизнеподобным более поздним комедиографам-классикам, греку Менандру и римлянину Теренцию:

«Я придерживаюсь мнения, что Аристофан поступал правильно, выходя в своих пьесах за пределы правдоподобия. Надо полагать, судьи ареопага были бы недовольны, если бы он списал прямо с натуры их алчность, уловки их писцов и хвастливую болтовню адвокатов. Естественно, что он несколько сгустил краски в изображении действующих лиц, чтобы судьям было труднее себя узнать. Тогдашняя публика умела разглядеть истинное сквозь смешное, и я уверен: лучше предоставить свободу безудержному красноречию двух ораторов в деле по обвинению собаки, чем посадить на скамью подсудимых настоящего преступника и занимать зрителей судьбою человека».

«Выход за пределы правдоподобия» и «сгущение красок» – это и есть то, что мы называем «театральной условностью». Но Расин и не вовсе лукавил, когда говорил, что к Аристофану склонился по настояниям друзей, а самому ему больше по сердцу Менандр и Теренций: в «Сутягах» нет и намека на разнузданную дерзость аристофановского смеха и даже на нескромное веселье комедии дель арте, все остается в пределах словесной и сценической благопристойности. И парижский зритель выходил из театра озадаченный, не найдя в пьесе ни мольеровской бытовой и житейской достоверности, ни откровенных шуток итальянцев, ни раскатистого хохота доброго старого французского фарса. Да и актеры Бургундского отеля в комедии явно уступали и Скарамушу, и Мольеру с собратьями.

Луи Расин рассказывает: «То ли эти намеки создали пьесе недоброжелателей, то ли партер не сумел сначала распробовать аттическую соль, коей она обильно сдобрена, но приняли ее плохо; и актеры, отчаявшиеся на втором же представлении, не отважились попытать счастья в третий раз. Мольер, присутствовавший на этом втором представлении, хотя и был тогда в ссоре с автором, не поддался ни собственным пристрастным чувствам, ни суждению публики; выходя, он сказал во всеуслышанье, что комедия превосходна и что те, кто над нею насмехаются, сами заслуживают насмешки[58]. Месяц спустя актеры, играя трагедию при дворе, осмелились присовокупить к ней и эту злополучную пьесу. Король был поражен и счел, что не уронит свое достоинство и не посрамит свой вкус раскатами смеха, столь громкими, что двор был изумлен.

Людовик XIV судил об этой пьесе так же, как судил о ней Мольер. Актеры, в восторге от успеха, на который они и не надеялись, среди ночи отправились обратно в Париж, чтобы поскорее сообщить эту новость автору, разбудив его. Три кареты поздно ночью на улице, где и среди дня их не привыкли видеть, подняли на ноги всю округу; соседи подбежали к окнам, а так как было известно, что один судейский поднял большой шум из-за «Сутяг», то никто не сомневался, что поэта, осмелившегося издеваться над судьями на театре, постигло возмездие. На другой день весь Париж полагал, что он в тюрьме, тогда как он поздравлял себя с тем, что двор одобрил пьесу, достоинства которой были наконец признаны и в Париже.

На следующий год он получил пенсию в тысячу двести ливров, по специальному распоряжению господина Кольбера».