Книги

Заговор против человеческой расы

22
18
20
22
24
26
28
30

То, что мы все заслуживаем ужасного наказания, так же необъяснимо и загадочно, как и неоспоримо. Соучастие, пусть даже непреднамеренное, в бессмысленности нереальности, является достаточной причиной для сурового наказания. Но мы хорошо обучены принимать «порядок» несуществующего мира, и даже не думаем бунтовать. Да и как можем мы бунтовать там, где боль и удовольствие заключили против нас продажный союз, а рай и ад являются двумя департаментами одно и той же чудовищной бюрократии? Между этими полюсами существует все, что мы знаем или способны узнать.

Невозможно даже представить утопию, земную или иную, которая смогла бы выдержать самую скромную критику. Нам следует помнить, что мы живем на обращающейся вокруг себя планете. После этого ничего не должно нас удивлять.

Тем не менее, в редких случаях мы преодолеваем пассивность безнадежности и предъявляем мятежные требования жить в реальном мире, который, по крайней мере, эпизодически упорядочивается в нашу пользу. Хотя, возможно, это лишь проделки некого демона, вводящего нас в подобное праздное неповиновение, еще более усугубляющее наше погружение в нереальность. В конце концов разве не удивительно, что нам дозволено быть одновременно и свидетелями, и жертвами могильной помпезности расточительной траты живой плоти? Единственная реальность, из всего что мы знаем, это ужас.

Ужас реален настолько, что мы не можем быть даже уверены в том, что ужас не может существовать без нас. Да, ужасу необходимы наше сознание и наше воображение, однако ужас не спрашивает нашего разрешения чтобы ими воспользоваться. Ужас действует независимо.

И этот порождающий онтологический хаос ужас есть мерзкая пена, на которой колышутся наши жизни. Потому нам не остается ничего, кроме того, чтобы признать: наш ужас реальнее нас самих.

АУТОПСИЯ МАРИОНЕТОК:

АНАТОМИЯ СВЕРХЕСТЕСТВЕННОГО

Атмосфера

Миллиарды лет должны были пройти после образования Земли, прежде чем ее атмосфера стала … атмосферной. Данный переход смог случиться только после дебютного выхода на сцену сознания — матери всех ужасов и связующей атмосферной среды. В наших телах, увязших в нечистотах этого мира, появилось новое качество, спровоцировавшее зарождение других миров, невидимых онтологий, просочившихся в явления. С этого момента мы стали способны ощущать присутствие вещей, недоступных нашим физическим чувствам. Сфера наших страхов расширялась по мере дальнейшего развития сознания. Под прикрытием атмосферы, казалось, вырастала другая сторона царства того, что мы знаем, или думаем, что знаем.

Глядя на тени в лунном свете и слыша шелест листьев на ветру, наши предки наделяли эти знаки и звуки опасным воображаемым смыслом. Сформировавшаяся в конце концов атмосфера предвещала ужас, но и использовала ужас как свою питательную среду. Литература ужасов не стала бы возможной без такого альянса.

По мере того как зрели и множились жанры литературы ужасов, параллельно происходило углубление качества их атмосферы, по преимуществу среди величайших имен авторов этого жанра. Для подобных авторов атмосфера их произведений так же уникальна, как подпись или отпечатки пальцев. Это легко узнаваемый маркер определенного типа сознания, вырастающего из смеси эмоций, чувств, воспоминаний, и тому подобного, всего того, что создает личность и предопределяет то, что эта личность сможет выразить, став художником. Так Лавкрафт в 1935 году писал по этому поводу Кэтрин Л. Мур, рассуждая о сущности страшных историй:

Если рассказ претендует быть подлинным искусством, он должен в первую очередь выполнять кристаллизацию символов определенного человеческого настроения— но не путем перечисления некой цепочки событий, поскольку вовлеченные «события», как правило, вымышленные и невозможные. Такие события должны выступать некой вторичностью — первой же должна идти атмосфера. Все подлинное искусство должно быть определенным образом связано с истиной, и в случае искусства ужасов акцент следует направлять на единственный фактор, представляющий собой истину — и это, конечно же, не события (!!!), а настроение напряженной и бесплодной человеческой устремленности, типично характеризуемой притворным ниспровержением космических законов, и притворным же превосхождением возможностей человеческого опыта. (выделено Лавкрафтом)

Произведения, в которых Лавкрафт наиболее успешно воплотил свои теории атмосферы, стали парадигматическими образцами литературы сверхъестественных ужасов. И тем не менее Лавкрафт считал неудачей свои усилия изложить на бумаге то, что творилось у него в голове, и до конца своих дней бился над идеей воплощения того, что не пытался сделать до него ни один писатель в стиле ужасов: обнажить свое сознание в виде доступного другим артефакта. Отметив важность атмосферы, тем самым Лавкрафт открыл направление исследования этого фактора в литературе ужасов, и, говоря шире, оценке значимости жанра ужасов в целом. В то время как личной целью Лавкрафта было использование атмосферы для усиления переживания ощущения ниспровержения космических законов и превосхождения человеческого опыта, вместе с тем он задал общую цель атмосферы литературы ужасов: необходимо задать степень плотности (настроение) воображаемого мира, в котором мы как минимум попытаемся притвориться, что можем убежать от своей обычной человечности, и войти в пространство где человеческому нет места, и где всякое человеческое обречено на смерть от своей собственной природы, будь то с рыданиями, или пронзительными криками, или в состоянии благоговейной завороженности пред ужасом существования. Здесь заключен парадокс использования ужасов как способа экскапического бегства.

Секрет атмосферы сверхъестественного ужаса — в простоте. Об этом уже говорилось в первом абзаце этой главы, а здесь мы повторим это в категорической форме: Атмосфера возникает из ситуации зловещего ужаса, находящейся за пределами того, что ощущают наши чувства, и того, что способен целиком постигнуть наш разум. Это отличительный мотив пессимизма, созданный Шопенгауэром — о том, что за занавесью жизни скрывается что-то жуткое, способное погрузить наш мир в кошмар. Это нечто, ситуация зловещего ужаса за пределами того, что ощущают наши чувства, и того, что способен целиком постигнуть наш разум, уже обсуждалось ранее в связи с рассказом Блэквуда «Ивы». Блэквуд был крайне осторожен с тем, чтобы не разогнать и не разрушить объяснениями и деталями созданную им атмосферу. Лавкрафт очень любил этот рассказ за его воссоздание чувства «неизъяснимого безымянного присутствия», остающегося неизъяснимым и безымянными, и тем не менее могущественным. Сам Лавкрафт редко следовал подобному правилу, что в частности ясно видно в его последних рассказах. В отличии от Блэквуда в «Ивах», в своих произведениях, таких как «Ужаса Данвича» и «Хребты Безумия», Лавкрафт детально описывает и называет то чудовищное, что лежит в основе сюжета. Тем не менее, в произведениях Лавкрафта всегда присутствуют беспрецедентные образы и идеи, сопровождающие читателя и внушающие ощущение присутствия неведомых ужасов, во много раз превосходящих описанные.

С точки зрения атмосферы, начало литературы ужасов может быть проведено от романов Анны Радклиф, содержащих достаточно ощутимо визионерских настроений, создающих атмосферу ее сюжетам дамских bodice-ripper.[18]

Гений Радклиф, необычайно яркий для конца 18 века, умел использовать описание природных живописных ландшафтов для создания эстетики неясного, но отчетливого ужаса. Ее произведения известны описаниями высоких недоступных гор, широких глубоких лощин и мрачных сумерек. Далее мы приводим картину подобного ландшафта, представшего глазам Эмилии Сент Обер, героини одного из наиболее известных романов Радклиф, «Удольфские тайны» (1794). В этой сцене, Монтони, отрицательный персонаж, везет Эмилию и ее опекуншу в свой замок. (Просим отнестись с терпением к паре следующих длинных цитат из романа Радклиф, к котором писательница живописует читателям фантастические, отличающиеся некой мистической таинственностью сцены, открывающиеся пассажиркам экипажа).

К вечеру дорога стала спускаться в глубокую лощину. Ее обступали горы, щетинистые кручи которых казались почти недоступными. На востоке открывалась расщелина и оттуда виднелись Апеннины во всей их мрачной неприступности: длинная перспектива вершин, громоздящихся одна над другой, с хребтами, поросшими соснами, представляла величественную картину, поразившую Эмилию. Солнце садилось за вершины гор, по которым они спускались, и они бросали длинные тени в долину; косые лучи солнца, прорываясь сквозь щель в скале, озаряли желтым сиянием макушки леса на противолежащих крутизнах и со всей силой ударяли в башни и зубцы замка, простиравшего свои стены по самому краю утеса. Величественность этих ярко освещенных зданий еще усиливалась резкой тенью, сгустившейся внизу долины.

— Вот Удольфо! — промолвил Монтони.

Он заговорил в первый раз после нескольких часов молчания.

Первый взгляд Эмилии на замок Удольфо совпадает с ощущением трепетной проникновенности, которое она испытывает при виде картин природы, где перемешаны грозная величественность и захватывающее душу великолепие.

Эмилия с грустью и страхом глядела на замок, поняв из слов Монтони, что это и есть цель их путешествия. Хотя он в эту минуту освещался заходящим солнцем, но готический стиль его сооружений и серые стены, покрытые плесенью, придавали ему мрачный, угрюмый вид. Пока она рассматривала его, свет погас на его стенах, оставляя за собой печальный фиолетовый оттенок, который все сгущался, по мере того как испарения ползли вверх по горе, тогда как наверху зубцы все еще были залиты ярким сиянием. Но вот и там лучи скоро погасли, все здание погрузилось в торжественный вечерний полумрак. Безмолвное, одинокое, величавое, оно как бы царило над всем окружающим и сердито хмурилось на всякого, кто осмелился бы подойти к нему. В сумерках очертания его стали еще суровее. Эмилия не отрывала от него глаз до тех пор, пока стали видны одни только башни, торчащие над макушками деревьев, под густой тенью которых экипажи начали взбираться по горе.