Книги

Заговор против человеческой расы

22
18
20
22
24
26
28
30

Этот отрывок демонстрирует, что нет необходимости в сверхъестественном, чтобы пробудить сверхъестественное. Реальность истончается все больше по мере того, как Марлоу приближается к Куртцу, воплощающему «сокровенную истину» вещей. На уровне повествования эта сокровенная истина разворачивается в перспективу при виде торговой станции Куртца, где варварские средства его успеха становятся очевидными повсеместно. Но Куртц не просто жестокий наместник, железной рукой управляющий торговой станцией в сердце Африки. Смысл его персонажа гораздо глубже. Первобытная грубость Куртца для Марлоу означает нечто шире «человеческого зла», и низводит капитана речного пароходика к кладезям оккультного откровения о подпорках единственной известной ему реальности — анкеровочных вымыслах цивилизации.

В случае, если Куртц просто человек, реализовавший свой потенциал зла — который, предположительно, потенциально заложен во всех нас — тогда он лишь очередной кандидат на тюремное заключение или смертную казнь. Но если он есть прикоснувшийся к тайне зла в сущности бытия, если он пересек точку невозврата, то его последние слова — «Ужас! Ужас!» — звучат как изумление мистической сопричастности. Мы не будем упоминать о разнообразии подтекстов, услышанных литературными критиками в произведении — о том, что покров цивилизации не толще кожи, а европейский колониализм всячески порицаем — они не составляют суть ужаса. Того ужаса, который предсказывает каждый поворот сюжетного повествования. В «Сердце Тьмы» Конрад не передоверяет ужас местному обитателю или названию (например, «Твари из Черной Лагуны»), но искусно демонстрирует зло, соединяя скрытную человеческую порочность с активной жестокостью окружающего.

Как вид мы, вероятно, можем быть спасены от собственной порочности, скрытой или нет, так же как и от всех сортов активной жестокости окружающего. Настоящий ужас, настоящая трагедия состоит в том, что нам не спастись все равно. В 1898 году Конрад писал Р. Б. Каннингему Грэму, шотландскому писателю, социалисту и аристократу:

«Да, эгоизм хорош, и альтруизм хорош, и преданность природе лучше всего… если бы только мы смогли избавиться от сознания. Трагедия людей не в том, что они являются жертвами природы, а в том, что они осознают все это. Быть частью животного царства в условиях этого мира совсем неплохо — но как только мы узнаем о своем рабстве, то возникают боль, ярость, и раздоры — начинается трагедия. Мы не сможем вернуться в природу, поскольку не сможем изменить наше место в ней. Наше спасение в глупости…. Нет морали, нет знания, и нет надежды; есть только нашеосознание себя, которое и несет нас по миру… всюду напрасно и всюду не вовремя». (выделено Конрадом)

Подразумевая, что «Сердце Тьмы» не место для подобного обсуждения, Конрад наделяет Марлоу способностями ощущать «неумолимую силу, сосредоточенную на неисповедимом замысле», и Куртц попадает в такт последним словам. Если нашему виду не суждено быть спасенным от сознания, спасено по крайне мере это письмо, мы теперь знаем, что за ужас творился в сердце Конрада.

Некоторые писатели в стиле ужасов не уделяют большого внимания порочности человека, но исключительно «неумолимой силе, сосредоточенной на неисповедимом замысле», иначе говоря, нечто жуткому, скрывающемуся за занавесью жизни, и способному погрузить наш мир в кошмар. Для Лавкрафта всеохватный кошмар существования становится основанием для сверхъестественности его произведений, составивших известность его негативной мифологии многомерного ужаса, иногда коллективно воплощаемого Великими Древними, прибывшими на Землю из других миров, подобно Похитителям Тел или Твари. Сами эти имена, частью описанные ранее в этой книге, уже передают присущий им демонизм. Известны и другие имена: Дагон, Йог-Сотот, и Шуб-Ниггурат Чёрный Козерог с Тысячным Потомством. Лавкрафт писал и о безымянных сущностях, воспринимаемых только по их чувственному воздействию, как это было с нечто давшим название рассказу «Цвета из иных миров», или незримым источником «звука… необычайно низкого и доносившегося словно откуда-то издалека», что вибрировал в космической тьме над улицей д"Осейль в «Музыке Эриха Цанна».

В последнем рассказе Лавкрафт шел путем истории сверхъестественных ужасов, той, в которой субъективный рассудок и объективная чудовищность смешивают свои тени, одна проецируя себя вовне, а другая отражаясь обратно, так что вместе они создают прекрасную пару, кружащуюся под зловещую музыку бытия. Рассудок истории принадлежит нервически неустойчивому рассказчику; чудовищность олицетворяет собой неизреченная судьба нервически неустойчивого Цанна. Игрой на скрипке Цанн силится удержать в повиновении то нечто, что грозит разрушить уже и без того опрокинутый мир, представляемый улицей д"Осейль, проулком, в котором музыкант живет и где он умрет. В «Музыке Эриха Цанна» Лавкрафт не предлагает ни рационального объяснения, ни системы значений. Все что у нас есть, это «странные, фантастические звуки» Цанна, рифмующиеся с силами хаоса, расшатывающего наш искусственный мир и раскрывающего нам ужасы существования.

Вера в сверхъестественное есть не более чем суеверие. Однако мы должны признать, что ощущение сверхъестественности, как объяснял нам Конрад в «Сердце тьмы», возникает неизбежно всякий раз, когда кто-то пытается приблизиться к пределам ужаса. Это ощущение того, чего не может быть — чувства, что невозможное рвет нас на части.

Феноменологически сверхъестественное можно рассматривать как метафизический аналог сумасшествия, трансцендентной корреляции ума, находящегося в процессе нисхождения в безумие. Этот ум не следует хроникам «бесчеловечности человека к человеку», а вместо этого отслеживает безотчетную тревогу симптомов нашей жизни как переходных процессов творения, являющихся естественными для всего живого, но только не для нас.

Самая жутковатая из черт предметов творения, чувство сверхъестественного, ощущение фатальной отстранённости от видимого, полностью зависит от нашего сознания, сплавляющего внешнее со внутренним во вселенскую комедию без смеха. Мы просто случайные посетители этих джунглей слепых мутаций. Природный мир существовал задолго до нас, и продолжит свое существование еще долго после того, как мы исчезнем. Сверхъестественное проникло в нашу жизнь только после того, как в наших головах оказалась открыта дверь сознания. В миг, когда мы ступили в эту дверь, мы покинули мир естественной природы. Мы будем продолжать говорить и отрицать это до самой своей смерти — но мы отравлены знанием о том, что слишком велико для познания, и слишком потаенно для того, чтобы свободно говорить об этом друг с другом, если мы хотим продолжать ходить по нашим улицам, трудиться на наших работах, и спать в наших кроватях. Это знание расы существ, лишь промелькнувших в этом дрянном космосе.{28}

Как уже объяснялось ранее в этой книге, литература сверхъестественного пользуется различными приемами, чрезвычайно отличающимися у разных авторов, или даже у одного автора. Примечательным примером подобного может служить сравнение двух величайших пьес Шекспира, «Гамлета» (c. 1600–1601) и «Макбета» (c. 1606). В «Гамлете» сверхъестественные элементы являются внешними; в «Макбете» сверхъестественность внутренняя. Хотя обе драмы написаны по лекалам мыльных опер — их вымышленный мир полон интриг, заговоров, измен и предательства — «Макбет» разыгран полностью в ключе сверхъестественного, особо выделенного в пьесе и придающего ей тот жутковатый драматический дух, которого лишен «Гамлет». В «Гамлете» присутствует призрак, но его явления служат лишь движущим сюжет драматическим механизмом, который не мог бы быть устроен без потустороннего вмешательства, очерчивающего центральную интригу пьесы в момент ее зарождения, и не имеющего ничего общего с играми теневого зловещего присутствия, которыми от края до края полон «Макбет».

Без трех ведьм (они же Вещий Сестры; Сестры Судьбы), повелительниц жизненных сил, низводящих других персонажей до уровня марионеток, «Макбет» не был бы «Макбетом». Как без призрака отца Гамлета «Гамлет» не был бы «Гамлетом». Мы все хорошо знаем, что позже Гамлет сын начинает сомневаться в словах предполагаемого духа своего отца, и перепроверяет их, приказав труппе актеров разыграть пьесу под названием «Убийство Гонзаго», с тем чтобы в решающий момент главный герой самолично мог убедиться, как новый король, его дядя Клавдий, реагирует на повторение истории убийства своего собственного брата. Гамлет требует земных доказательств преступления, а не просто слов призрака. Пьеса разыгрывается между людьми, а не между призраками.

Представляется чрезмерным, что после всех объяснений тени отца о сути убийства в первом акте, Гамлет сын по-прежнему считает необходимым провести свое собственное детективное расследование, прежде чем приступить к решительным действиям. Еще одна подстроенная сцена — например, шпион в кустах — была бы достаточна для возможности указать пальцем на гнусный поступок Клавдия, после чего отцовская тень легко и полностью могла быть вымарана из пьесы. Вместе с редукцией тени мог быть утерян один параллельный предмет, представляющий интерес для изучающих Шекспира ученых — переложение Великим Бардом идеи католической доктрины о Чистилище — но история сохранила все свои экзотические детали. Вопрос о том, является ли призрак действительно тенью отца Гамлета, или просто розыгрышем проказливого уродца, сколько бы он не занимал сознание зрителей или актеров, никак не служит источником напряженного саспенса, который бы ничуть не пострадал, если бы под маской призрака оказался человек. Очевидно, что «Гамлет» не та работа, которая извлекает нечто ценное из вторжения в нее сверхъестественного.

В «Гамлете» и в «Макбете» присутствует огромное количество риторики действующих лиц по поводу таинственной стороны человеческого существования. При этом в «Макбете» отчетливо проступает то измерение непознаваемого, которое помещает нас в мир космического беспорядка за пределами естественного уклада. «Гамлет», это трагедия человеческих ошибок; «Макбет», это зловещее шоу марионеток. Спусковой крючок действия первой пьесы, напомним вновь, есть предательское убийство отца Гамлета. Действие второй основано на присутствии в мире зловещего колдовства, незримого бестелесного существования, затягивающего Макбета, и жестоко карающего его и его жену точно так же, как сами они ранее проклинали и карали свои жертвы. «Макбет» есть брожение фатальности. Каждое его действие, это композиция сверхъестественности, с корнем вырывающая главных героев из естественной побуждающей среды выживания и размножения, и приводящая Макбета в том числе к откровению о том, что «Жизнь — только тени» — что смерть делает из нас жутких созданий, не имеющих никакого отношения к остальной части творения.

Как и мы все, Гамлет страдал от ночных кошмаров. Макбет был не способен видеть сны. Стиснутый судьбой, он убил сон и существовал в кошмарах наяву.

Сюжет

В своей книге «Священное. Об иррациональном в идее божественного и его соотношении с рациональным» (1917) немецкий теолог Рудольф Отто представляет «нуминозное», или совершенно Иного (иначе говоря, Бога), как mysterium tremendum et fascinans («страшную и восхитительную тайну»). Встреча с нуминозным не является общим случаем вне среды религиозных мистиков, личности которых, пережившие ужас столкновения со сверхъестественным, тем не менее не погибли от подобного опыта. Для верующих крайнего толка сверхъестественное представляет собой ужас священной, но не демонической природы. Такова абсолютная реальность. Представ через посредство медитаций и молитв пред совершенно Иным, представители священных культов переживали в Его присутствии ощущение собственной ничтожности, обесценивания до частички грязи, приставшей к сапогу нуминозного. В дальнейшем, как это описывает Отто, верующие начинали постепенно ощущать общую сопричинность с нуминозным и восстанавливали благоприятное мнение о самих себе. По мнению Отто, чувства, возникающие в подобных встречах со сверхъестественным, являются наиболее полными и всеохватными; все прочие чувства, включая порождаемые рассказами о сверхъестественных ужасах, являются примитивными или извращенными. Что еще можно было ожидать от теолога? Какую другую историю в стиле сверхъестественного мог он нам поведать? В «Священном» присутствуют несколько гальванизирующих моментов, однако финал уходит в сплошное блаженство и ненасилие. Стоит отметить, что от историй о сверхъестественном читатели ожидают нечто совершенно другого. Читатели ожидают смерть, доброкачественную или не очень, и чувствуют себя обманутыми, если не получают подобного. Потому что смерть, это именно то, что вселяет страх и восхищение в любого. В самой стремнине жизни мы погружены в смерть… и отлично понимаем это. Мы не знаем нуминозного, что висит над нашими головами и лишь немногих приглашает в свой круг. Почему все устроено именно так, есть великая тайна.

Сутью трактата Отто является исследование природы религии и ее происхождения, предмета неотрывного внимания ученых, богословов, и всех прочих, готовых бросить свои пять копеек в общий котел. С не меньшей убежденностью, исследовательской страстью, и примерами из личного опыта пишут об области своего изучения исследователи паранормального; у этих тоже есть что рассказать нам о страхе и восхищении, причем так, словно монопольное право на подобные эмоции от истинно верующих являются предметом их копирайта.{29}

Сверхъестественное находится в общем распоряжении и с любого онтологического угла перенасыщено сюжетами, отсутствующими в естественном мире. Когда мы и наши прототипы только становились частью этого света, наши жизни не содержали в себе нарративов отличных от путей земной флоры и фауны. Позже, по мере накопления сознания, мы отошли от естественности. Наши тела остались в ней, но наши умы обратились к поискам лучших тем, чем просто выживание, размножение и смерть. Однако сюжеты подобных историй не могут быть разыграны в мире естественной природы, где сюжетов нет вообще — где причины происходят помимо желаний и намерений, а следствия не могут существовать вне материального практицизма. Сюжеты подобных историй должны быть далеки от биологических.

Говорите, что хотите, но мы не считаем себя просто организмами. Спросите любого ученого в его доме-милом-доме, думает ли он о своей жене и детях в тех же терминах, в каких он думает о животных, оставленных им в клетках лаборатории. То, что мы твари, технически есть лишь предмет научной терминологии. Однако в своих зеркалах мы видим людей, и потому нам нужны диетические истории о том, что мы есть нечто большее, чем просто сумма своих животных частей. Источник поставки подобного фуража у нас только один — наше сознание, драматизирующее выживание как историю противостояния человека и его брата, и маскирующее размножение под легенду изысканной любви, спальный фарс, или романтическую фикцию с комедийными элементами или без оных.

Подобные сюжетные линии по сути дела расположены поблизости от природных, что мы легко можем проверить на себе. Эти представления физического и психологического раздора между людьми, так ли они далеки от природного царства? Нет, не далеки. Все эти шоу, это та же природа с окровавленными когтями и клыками. Замаскированные сознанием под тип оригинально человеческого, наши истории войн, истории успеха, и прочие био-драмы не столь уж качественно отличны от аналогов на лоне природы. Романтические литературные узы выглядят сомнительно, как разряженные вариации брачных ритуалов, известных по документальным фильмам о дикой природе. Подобное было бы вполне уместно в снятых зоологами учебных фильмах о биологии размножения с участием собачек и пони, драматически неполноценных без сексуального соединения в виде заглавного мотива. При ближайшем рассмотрении, подобное принимает вид приукрашенной порнографии с бесконечно повторяющимся сюжетом сонаправленной деятельности и моментом кульминационного высвобождения напряжения между двумя сторонами, именуемого порнографическими режиссерами «money shot»,[20] а в обычных фильмах заменяемого поцелуем и прочей консумацией вроде свадьбы.