Карамзин, сколько историк, столько и художник, разворачивает перед читателем целый отчет о последних днях царского брата:
«Князь Владимир ехал в Нижний через Кострому, где граждане и духовенство встретили его со крестами, с хлебом и солью, с великою честию, с изъявлением любви. Узнав о том, царь велел привезти тамошних начальников в Москву и казнил их; а брата ласково звал к себе. Владимир с супругою, с детьми остановился верстах в трех от Александровой слободы, в деревне Слотине; дал знать царю о своем приезде, ждал ответа - и вдруг видит полк всадников: скачут во всю прыть с обнаженными мечами, как на битву, окружают деревню; Иоанн с ними; сходит с коня и скрывается в одном из сельских домов. Василий Грязной, Малюта Скуратов объявляют князю Владимиру, что умышлял на жизнь государеву, и представляют уличителя, царского повара, коему Владимир дал будто бы деньги и яд, чтобы отравить Иоанна. Все было вымышлено, приготовлено. Ведут несчастного с женою и двумя юными сыновьями к государю; они падают к ногам его, клянутся в своей невинности, требуют пострижения. Царь ответствовал: «Вы хотели умертвить меня ядом: пейте его сами!» Подали отраву. Князь Владимир, готовый умереть, не хотел из собственных рук отравить себя. Тогда супруга его Евдокия (родом княжна Одоевская), умная, добродетельная - видя, что нет спасения, нет жалости в сердце губителя - отвратила лицо свое от Иоанна, осушила слезы и с твердостию сказала мужу: «Не мы себя, но мучитель отравляет нас: лучше принять смерть от царя, нежели от палача». Владимир простился с супругою, благословил детей и выпил яд; за ним Евдокия и сыновья. Они вместе молились. Яд начинал действовать: Иоанн был свидетелем их терзания и смерти!»
Так погиб последний реальный искатель московского престола, последний соперник Грозного, а вместе со Старицким исчезло последнее относительно большое удельное княжество Руси 1.[1 Центробежные стремления Старицких выражены, к примеру, в многозначительной тщеславной надписи на плащанице 1561 года (вклад в Троице-Сергиев монастырь): «…повелением блговерного гсдря кнзя Владимера Андреевича внука великого кнзя Ивана Васильевича… на воспоминание поседиему роду…»]
Единодержавие надолго сделалось формой правления России. Иван IV стал именовать себя пышным титулом: «великий государь, царь и великий князь Иван Васильевич всея Руси самодержец»…
Александрова слобода связана с теми годами царствования Грозного, которые резко отличаются от лет его молодости, победных походов на Казань и Астрахань, периода многообещающего обновления государственного организма России. Годы, прожитые Иваном в слободе, совпали с введением опричнины, усилением репрессий, зачастую проводимых по самым вздорным поводам. Борьба с боярством за единовластие, за установление централизованного управления страной переросла в тиранию, основанную, в частности, на уверенности государя в «беспредельности его власти над своими рабами», как заметил академик С. Б. Веселовский. Одновременно они, годы эти, совпали с развитием болезненных черт самого Ивана. Тот же академик Веселовский, разбирая противоречия царствования Грозного, пишет о личных свойствах царя: «Вспыльчивость сама по себе не очень большой порок, но Иван был государь большого государства, а его подвижность к ярости соединялась у него с другими еще более серьезными недостатками характера… Недоверчивость, подозрительность и боязливое отношение к окружающим стали его второй натурой…»
Некоторое время назад часть историков, как по команде, принялись идеализировать действия Ивана IV, оправдывая даже те крайние средства, что применял Грозный, считая средства эти полезными или, по крайней мере, необходимыми для безопасности и величия Руси. Методы укрепления власти древнерусскими князьями общеизвестны, однако варварство царя Ивана, ставшее притчей во языцех, особенно поразило память нашего народа. В этой связи хотелось бы обратить внимание читателя на концепцию Эйзенштейна, имя которого я однажды упоминал в данном очерке. Эйзенштейн, задумывая на рубеже 30 - 40-х годов триптих о Грозном, поддался устойчивой и распространенной в тот период оценке исторической роли и деятельности царя Ивана, не случайно определяя для себя вторую половину XVI века, запятнанную столькими тяжкими событиями, «российским Ренессансом», эпохой именно расцвета и величия Руси накануне бед Смутного времени. Режиссер задумал трилогию (он успел закончить две серии фильма) как свиток постепенно разворачиваемых перед зрителем великих дел царя, эцос триумфа его внешней и внутренней политики. Триптих - по сценарию, написанному самим Эйзенштейном, - должна была венчать сцена выхода русской армии, ведомой Иваном, к Балтике, а финальный кадр (режиссер, незаурядный мастер рисунка, изобразил его графически на бумаге) представил бы коленопреклоненного Грозного перед кипящим морским валом, у «окна» в Европу.
Но когда Эйзенштейн снял вторую серию, его предварительная концепция распалась при образном ее воплощении. С одной стороны, «Боярский заговор» - с волчьим оскалом Малюты Скуратова, измельченным изображением князя Курбского (личности, безусловно, далеко не мелкой), а с другой стороны - мастерски переданная в фильме атмосфера недоверия показали, в противовес начальному плану кинорежиссера, диалектику эпохи: сначала путь Ивана к полному единодержавию, а затем ничем не сдерживаемое торжество единовластия. В этом трагическая сущность царствования Грозного. В неотправленном письме к Тынянову (оно датировано 1943 годом) Эйзенштейн признавался: «Сейчас в «человеческом» разрезе моего Ивана Грозного я стараюсь провести лейтмотив единовластия, как трагическую неизбежность одновременности единовластия и одиночества. Один, как единственный, и один, как всеми оставляемый и одинокий». Внешняя сила царя Ивана оборачивалась внутренним бессилием.
Да, прогрессивная для XVI века форма правления - самодержавие - восторжествовала. Да, Россия было оформилась в сильное, независимое государство, способное оказывать влияние на ход европейской истории. Да, об Иване IV заговорили в Англии, Дании, Швеции, германских княжествах, его хотели избрать на польский престол. При нем прекратил существовать извечный враг западных русских земель воинственный и алчный Ливонский орден. Но именно при нем, Грозном, самодержавие, неограниченная власть монарха, проявила главный свой порок: склонность к тирании, усугубленную при этом теми анормальными чертами царя, о которых отзывались с нескрываемым осуждением со времен князя Курбского. Наш современник, писатель и публицист Борис Агапов в своих заметках об Эйзенштейне говорит о том же с максимальной определенностью: «Что же касается второй серии, то в итоге итогов Эйзенштейн сказал об Иване Грозном, которого надо было называть Иваном Страшным, сущую правду, ту правду, что раскрывали в течение ста пятидесяти лет русские ученые от Карамзина до Ключевского, от Р. Ю. Виппера до новейших исследований С. Б. Веселовского. Смысл этих заключений состоит в том, что царь тот был действительно психически больным человеком, был очень плохим организатором, был лишен большого государственного ума и начисто свободен от каких бы то ни было нравственных норм. Царствование его было чудовищным. Государство было близко к катастрофе. Народ был доведен до крайней степени нищеты и отчаяния».
Надеюсь, читатель понял мое отношение к царю Ивану и не упрекнет - после необходимо сделанного отступления от рассказа об Опричной слободе - в «сгущении» красок или в «пристрастии» к ужасам.
После смерти Грозного значение Александровой слободы в государственной жизни страны упало.
Весной 1609 года ее оккупировали польские интервенты, хотя осенью их выбили отряды воеводы М. Скопина-Шуйского. Летом 1611 года Ян Сапега вторично полонил слободу.
С середины XVII века бывшая Опричная слобода стала женским монастырем. Снова развернулось здесь широкое каменное строительство. К шатровой Покровской церкви, памятнику эпохи Грозного, пристраиваются обширная трапезная, открытые лестницы-всходы, шатровая же колокольня с небольшой золоченой маковкой. Получилось затейливое, многоликое сооружение, без которого ансамбль Александровой слободы сейчас, безусловно, проиграл бы, - настолько оно массивно, сочно по внешней отделке.
В 1662 - 1671 годах возводится необыкновенно длинное, орнаментированное по фасаду здание келий, снабженное большими изразцовыми печами с лежанками. Перестраивается старинная Успенская церковь: она получила пятиглавие. Наконец, слобода-монастырь опоясывается крепостного вида каменными стенами с башнями - они-то и завершили постройку ныне существующего архитектурного ансамбля.
Этот ансамбль отлично вырисовывается на пологом берегу обмелевшей реки Серой. Городские дома почти не заслоняют его от нашего взора, и можно вдосталь насладиться, рассматривая издали его памятники. Тень Грозного не омрачает ныне праздничного вида бывшей Опричной слободы. Над белизной стен возвышаются зеленые главы и шатры церквей, навершия угловых башен. На шпилях этих башен трубят в свои медные трубы крылатые ангелы.
ВОКРУГ ДРЕВНЕГО ДМИТРОВА
Город этот стоит на шестьдесят нервом километре, прямо на север от Москвы. Попасть туда просто: к Дмитрову ведут шоссе, судоходный канал имени Москвы и железная дорога. Блеснув сигнальной полосой головного вагона, электричка отходит от платформы Савеловского вокзала, и буквально через четверть часа (а для Большой Москвы это, согласитесь, редкость) вы оказываетесь среди густой веселой зелени, которая неразлучно сопровождает вас до конца пути, а вместе с ней - то стесненный шлюзами, то погребенный запрудами водный канал, что соединяет великую Волгу с Москвой-рекой; он придает этим подмосковным местам неожиданно северный колорит: здесь и там строгие еловые боры, чернея у кромки берега, словно напоминают о хвойном Заволочье, о безоглядном северном царстве воды и леса. К горизонту испуганными антилопами разбегаются многочисленные холмы, пряча селения в неглубоких, с покатыми склонами овражках. Начинается Клинско-Дмитровская гряда. Будто заслон разделяет здесь равнинное междуречье Оки и Волги. Краски делаются суровее, глуше, вода канала кажется темней, и небо будто повисает ниже.
Я люблю и всякий раз нетерпеливо жду эти час-полтора дороги, пока с вечным чувством возобновленной дружбы не завидишь цель своей очередной поездки. Дорога не только дразнит свиданием, она загодя готовит ум и сердце к встрече с заповедным уголком Родины. Земля за окном вагона красна не только своими борами и лугами, но и поэзией своей, памятью своей, неизбывной из века в век…
И еще: почти всегда с собой в дорогу я беру книги по истории Дмитрова. Об этом городе, особенно за последнее десятилетие, издано немало исследований - археологи, реставраторы, историки искусства сделали интересные открытия в художественной жизни Дмитрова. Пожалуй, больше всего говорится о его всесторонне изученных живописных памятниках, и немудрено: эти бесценные произведения древнерусских изографов украсили бы любой музей.
О том, что Дмитров близко, предупреждают медно-красные паруса Колумбовых каравелл: их изящными макетами увенчаны ворота очередного шлюза. Это город текстильщиков Яхрома, последняя остановка перед Дмитровом. Вокруг уже привычная череда холмов, по уступам которых среди изрядно поредевших сосен сбегают к железнодорожному полотну кирпичные и деревянные дома и дачи.