В разгар эпидемии в Ниш приехал из Швейцарии русский врач Барабошкин. В смутные годы имя его примешалось к какому-то политическому делу. По существу, Барабошкин, по-видимому, ничего особенного не сделал, но он был замешан, – этого было довольно, чтобы сломать всю жизнь, выбросить его за пределы родины; и вот молодой прекрасно начинавший врач должен был бежать в Швейцарию. Не знаю, там или раньше он женился, обзавелся порядочной семьей. Денег нет, заработок в чужой стране нелегкий, к этому примешивалось тягостное нежелание жить на чужой милости и, по-видимому, грызущее чувство тоски по родине. Так невесело складывалась жизнь этого типичного русского интеллигента с ясной детской душой идеалиста.
Когда сербы начали вербовать врачей, Барабошкин, не углубляясь в условия работы, пошел, чувствуя потребность принести свой труд в общей великой войне. Он не подумал спорить, когда, попав в Сербию, он стал получать свое жалование динарами вместо значившихся в контракте франков, хотя это составляло около 40 процентов разницы не в его пользу, не стал спорить и тогда, когда его послали в маленький скверненький городишко Алексинац единственным врачом в больницу, где было 600 человек раненых и больных сыпным тифом.
Проездом в Алексинац, Барабошкин побывал в Московском госпитале у Сироткина. Последний из слов его понял, какой мечтой для него было бы попасть в одно из наших русских учреждений. Сироткин привел его к нам, и на нас также Барабошкин не мог не произвести сразу симпатичного впечатления. В его худой, тощей фигуре насквозь светился единственный в своем роде тип русского интеллигента-идеалиста. В то время свободного места у нас не было, да мне и не очень хотелось сманивать у сербов человека с нужного места. Однако я надеялся, что через некоторое время дело удастся устроить и в Алексинац можно будет найти заместителя.
Барабошкин уехал в Алексинац. Через месяц с небольшим его можно было оттуда вызвать. Он явился радостный, сияющий от возможности работать в русском учреждении. Он был у нас в восьмом часу вечера, потом пошел к Сироткину, играл вечером в карты, а около 11 часов вечера сам определил в себе начало сыпного тифа и отправился в наш заразный барак.
Все усилия врачей спасти его были напрасны. Организм был уже давно надломлен, сил не хватило. Все за короткое знакомство с ним возымели к нему самую теплую симпатию. Барабошкин умирал в кругу таких же русских идеалистов, как он сам. Может быть, это смягчило для него одиночество в смерти. Когда он скончался, мне принесли письмо на его имя от его жены, которое Сироткин решился вскрыть на случай, если бы понадобилось в связи с ним принять какие-либо срочные распоряжения. Ничего такого не оказалось, но письмо только глубже вскрыло всю драму разрушения идеальной семьи, которую несла за собой смерть бедного Барабошкина. Письмо его жены было проникнуто такой нежной любовью к нему, надеждой и гордым удовлетворением по поводу предстоящей ему работы наконец в русском учреждении. За сердце хватали письма детей, но даже сейчас, когда я его пишу, мне немного стыдно, – могу ли я в этих записках, хотя бы им и суждено было лишь через полвека быть прочитанными, сдернуть покров с этой страницы чужой интимной жизни, которую случай поставил на моей дороге.
Мир праху твоему, чистый, хороший русский человек.
Глава XI
В феврале 1915 года началась так называемая Дарданелльская экспедиция англичан и французов{110}. Впоследствии мой большой друг, кн[язь] Н. А. Кудашев, бывший начальником походной дипломатической канцелярии при Верховном главнокомандующем вел[иком] кн[язе] Николае Николаевиче, рассказывал мне, откуда родилась самая идея этой злосчастной экспедиции.
В одно время (в ноябре – декабре 1914 года) нам приходилось очень туго на Кавказе. Войск там было очень мало, турки предприняли обходное движение, и был момент, когда боялись, что придется очищать Тифлис. Тогда великий князь просил английского и французского военных агентов, которые при нем состояли для связи, телеграфировать своим правительствам, что желательно предпринять какую-либо диверсию против турок, все равно где, – в Смирне или в проливах, если они найдут это возможным. Наше положение на Кавказе, как известно, совершенно поправилось, и на Рождестве 1914 года мы праздновали блестящую победу под Сарыкамышем, где турки были разбиты наголову.
Великий князь успел забыть о диверсии, про которую говорил союзникам, но у англичан эта мысль запала в голову. Может быть, сам факт нашей блестящей победы над превосходными силами турок навел их на мысль, что то, на что нельзя рассчитывать с другими, можно достигнуть с такими противниками. Как бы то ни было, англичане загорелись желанием предпринять форсирование проливов. Они предложили французам послать также свои суда, на что последние согласились, по-видимому, без всякого энтузиазма и только для того, чтобы не отделяться от союзников.
Первые действия союзного флота произвели сильное впечатление на Балканах и, казалось, предвещали быстрый и блестящий успех. В начале марта через Ниш проехал наш морской офицер Смирнов, который в Салониках должен был сесть на военное судно и отправиться к Дарданеллам, дабы служить для связи с нашим Черноморским флотом, пользуясь, разумеется, обходным телеграфным путем. Вскоре он проехал обратно и утверждал, что форсирование проливов есть вопрос нескольких недель. С нашей стороны в действиях против проливов участвовал только крейсер «Аскольд», которому удалось отличиться.
В это же приблизительно время я получил от Сазонова телеграмму, в коей говорилось, что взятие Константинополя считается близким делом и что в этом случае я предназначен быть верховным комиссаром, со стороны России, вместе с такими же французскими и английскими комиссарами.
С самого начала Дарданелльской экспедиции я, разумеется, с непрекращающимся волнением следил за ее развитием. Меня очень удивляло это предприятие, я не мог понять, как оно может считаться осуществимым; однако трудно было оставаться скептиком в присутствии общего доверия к близкому торжеству союзного флота. Я был тем более обрадован частным письмом Сазонова, незадолго до того сообщавшим мне, что союзники согласились на завладение Россией Константинополем и проливами на известных условиях.
Получив телеграмму, я тотчас ответил выражением благодарности, что меня приобщают к такому делу, и готовности отдать за него свои силы.
Неделю спустя я получил по почте целый пакет с обменом телеграмм, заявлений и нот, относящихся к этому делу, а также с бумагой, в коей говорилось, что штат моих будущих сотрудников уже намечен и что мне нужно быть готовым к выезду через Салоники в ту минуту, когда обстоятельства того потребуют.
Когда я прочел присланные мне документы, мое радостное настроение значительно поубавилось. Согласие союзников на завладение нами Константинополем и проливами было, конечно, блестящим дипломатическим успехом, но союзники дали почувствовать цену своей уступки.
Для меня несомненно, что в этом деле громадным фактором было существование Государственной думы. Единодушно выраженное нашими депутатами убеждение в необходимости приобретения для нас проливов было неоспоримым аргументом в руках нашей дипломатии. В свою очередь, союзники поняли, что нам невозможно в этом отказать, не рискуя обесцветить смысл всей войны в глазах громадного большинства мыслящей России. Англичанам это открытие было неприятно, но они приняли его с тем здравым смыслом и порядочностью, которая их отличает, и заявили нам, что готовы признать за нами соответствующие права. К сожалению, французы долго мешкали с таким же заявлением и сделали его, лишь когда увидели, что после согласия англичан приличие не дозволяет дальнейшего молчания. Однако они обставили свое согласие целым рядом условий и оговорок.
Константинополь должен был перейти в окончательное владение России лишь после окончания войны и когда союзники получат каждый то, на что он рассчитывает. До окончания войны управление Константинополем должно осуществляться втроем. Кроме того, французы тщательно ограждали все свои права и интересы финансовые, экономические и культурные в Константинополе. Им же принадлежал проект временного управления турецкой столицей тремя комиссарами на равных правах, причем каждая держава получала известный район для временного занятия своими войсками: мы должны были занимать верхний Босфор и Фанар{111}, где было местопребывание Вселенской Патриархии, французы занимали Перу, англичане, кажется, – Стамбул и Принцевы острова.
Для меня сразу же представилось тяжелое, если не безвыходное, положение, которое мне предстояло. Участвуя в управлении на равных правах с англичанином и французом, я рисковал оставаться всегда в меньшинстве, ибо интересы двух западных держав, которым не предстояло навсегда оставаться в Константинополе, были по существу в противоречии с интересами России; ведь последняя не могла не смотреть на временное положение, как на переходное к окончательному своему утверждению на проливах. Мне казалось, что наши союзники вправе требовать ограждения своих интересов, и что мы должны предоставить им в этом отношении полное обеспечение, но что разница положения представителя России и двух других держав должна быть установлена именно в этом отношении: русский комиссар должен быть признан как представитель новой верховной власти в крае, француз и англичанин должны быть сведены к роли защитников интересов своих правительств.
Я поспешил телеграфировать в этом смысле в Петроград и одновременно настаивал на необходимости туда приехать для личного обмена мнений с правительством и для образования штата сотрудников, по собственному выбору. Кроме затруднений международного характера, я опасался конфликтов между компетенциями военной и гражданской власти, а также разноголосицы между ведомствами. Со своей стороны, я твердо решил не принимать места, не уверившись, что я буду объединять на месте русскую правительственную власть. Я писал в Петроград, что если чиновник другого ведомства начнет вести свою политику, я в тот же день посажу его на пароход и отправлю в Россию, а что если это не понравится, то готов потом сам уехать со следующим пароходом.