– Только смотрите, называйте меня баронессой как можно чаще: я к почестям стала очень чувствительна.
– Но сколько вам будет угодно!
– Прибавьте: баронесса!
– Баронесса… Но вы очаровательны, как и прежде, когда вы нам варили вашу несравненную жженку.
– Прибавьте же: баронесса.
– Баронесса… Но где вы остановились, баронесса?
Она расхохоталась.
– Вот теперь хорошо!.. Где остановилась?.. По-деревенски: у ваших стариков… И ваша матушка, уверенная, что я сегодня встречу вас здесь, просила меня передать вам ее просьбу заехать: ей что-то нехорошо…
Он померк. Не только болезнь матери, но и острая нужда у стариков угнетала его чрезвычайно. В самом деле, выглядело гадко: его жена бросает деньги без счета на свои выезды, а у матери нет денег, чтобы позвать врача… Но – кто же виноват?.. Зина поняла, что происходит в душе потухшего поклонника своего, и сказала ему, чтобы он оставил ее и ехал бы к матери. Они увидятся потом. И он шепнул жене, – она была окружена, как всегда, и Дантес чрезвычайно любезничал с ней, – что он едет к матери, и вышел. В карете он омрачился еще более: он отказал уплатить домовладельцу лишние, по его мнению, 1000 рублей за квартиру, тот подал в суд, а так как Пушкин прежде всего из самолюбия платить не хотел, то взыскание было обращено через Лукояновский земский суд на его Болдино… Грязная история… Но черт их всех, подлецов, дери!.. И ноздри его раздувались…
У Надежды Осиповны сидел не совсем обычный гость: полковник Брянцев. Оставив своего дружка – тот все на ноги крепко жаловался – под Владимиром у его сродственников, он один навестил Москву, вечерок-другой посидел у Антипыча под соловьями, а потом в Петербург пошел. Общение с бродяжкой как-то расшатало в нем его раньше стройную духовную жизнь, уверенности полной не стало ни в чем, и он, одинокий, бродил по развалинам своей жизни, как раньше, бывало, бродил, поучаясь, по страшной Владимирке. И теперь ему и вся жизнь представлялась одной широкой и страшной владимиркой, а человечество – арестантами в цепях, которые, осужденные неизвестно кем, бредут в угрюмые, неведомые дали…
Он зашел к Надежде Осиповне и едва узнал ее. Она ходила только с большим трудом. В глазах ее была мука и по временам мелькало что-то страшное. Он сразу почувствовал, что Владимирка ее жизни подходит к концу. И, когда увидала она этот скромный наряд его – хотя для Петербурга он и приоделся – и эту длинную, белую бороду, и эти усталые, добрые глаза, – она прослезилась. Они сели в запущенной гостиной, поближе к натопленной печке, и она с трудом – она задыхалась при всяком волнении – проговорила:
– Жизнь была не очень милостива к вам, друг мой…
Он посмотрел на нее с теплым состраданием.
– А разве к вам она была милостивее?
Она только рукой махнула.
– Жизнь обманула, – тихонько уронила она. – Муж только шумит и плачет, дети все разлетелись и завили свои гнезда, и один Бог знает, лучше ли им в их гнездах… Нужда заедает… И в довершение всего эта вот болезнь… Вы не можете себе представить, как тяжело иногда ночью… Правда, пора и к развязке…
И в глазах, в которых стояло страшное, опять налились крупные слезы… Издали послышался громкий голос Пушкина, и за дверью раздались его быстрые шаги. Завидев незнакомого человека, он недовольно нахмурился, но, всмотревшись, узнал полковника.
– Но какой чудной бородой вы обросли! – засмеялся он. – Вот этого мне для солидности только и не достает: чудной белой бороды… Но как это вы вырвались от аггелов? Помиловали?
– Я ушел самовольно, – улыбнулся полковник. – И я очень прошу вас, любезный Александр Сергеич, не говорить никому о моем пребывании в столице: я сам скоро уйду… А то опять вцепятся… Очень уж они со своей вечной озабоченностью надоедливы.
– О, да! – раздраженно воскликнул Пушкин. – Вцепятся, так никак не отряхнешь… Знаю!..