Книги

Во дни Пушкина. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

– Да, да, конечно… Будь здоров, голубчик! – И он торопливо выбежал из флигеля, а Чаадаев поспешил в гостиную…

– Что такое? У вас случилось что-нибудь?..

Навстречу ему с заготовленным плачем поднялась из кресел г-жа Панова, довольно миловидная дамочка лет за тридцать, с сырыми, жадными и лгущими глазами.

– Вы не можете себе представить, до какой низости он дошел! – жарко воскликнула она.

– Кто?

– Но, конечно, благоверный! Кто же еще?.. Он просто заявил, что я, говорит, объявлю тебя сумасшедшей и запру в сумасшедший дом. А? Каково?! И знаете, из-за чего все вышло? Были у нас гости, заговорили о политике, и я сказала, что я не сочувствую политике правительства в Польше и даже мало этого: во время этого их восстания, сказала я, я молилась, чтобы Господь даровал полякам победу, потому что они сражались за вольность… Как они на меня все накинутся! И пошло!.. А когда все разошлись, взялся благоверный: я, говорит, тебя, дуру, свяжу и в часть отправлю… Ну, и прочее – в его обычном стиле… И до того после всего этого нервы мои стали раздражительны, что чуть что, и я дрожу до отчаяния, до иступления… А он с кулаками в лицо лезет. Я мученик, кричит, я, кричит, великомученик благодаря тебе…

– Но успокойтесь, друг мой…

– Ах, нет, не могу я успокоиться… Я вся дрожу… Вы должны спасти меня…

И она снова заплакала и стала задыхаться и, чтобы иметь больше воздуха, несколько расстегнула платье. За кружевной оборкой рубашки показалась белая грудь. Чаадаев скосил глаза в сторону: он не хотел стеснять ее.

– Но успокойтесь, друг мой… Если позволите, я позову сейчас Никиту и он приготовит чай… Это укрепит вас… Одну минуту!

Он озабоченно вышел, а она в ярости вскочила и, сверкая глазами, топнула ножкой:

– О, идиот!

Правда, в маленьких интрижках она себе никогда не отказывала, но в истерическом мозгу ее крепко засела мысль овладеть этим элегантным любомудром. Но из чего он сделан?!

Дверь отворилась.

– Сейчас Никита подаст… успокойтесь, друг мой… А потом я провожу вас домой…

– Благодарю вас, – прошипела она. – Я не хочу вашего чаю… До свидания!..

И она яростно прошумела юбками мимо озадаченного Брута и Перикла…

XXXIX. Над Соротью

Анна за эти годы поблекла телесно, но духовно расцвела. Она с некоторым удивлением и тихой радостью наблюдала за тем, что проходит в ее душе… Острые углы жизни стирались, красота и добро проступали, волнуя ее, там, где раньше она их и не подозревала, милее становились люди. А когда они злобствовали и бесчинствовали, Анна смотрела на них, как на больных, как на несчастных, и не только не заражалась их злобой, но исполнялась печалью и страданием. Ей казалось, что все это в ней делается само собой: свои усилия она не считала ни во что. Зина выскочила замуж, заневестилась уже Маша, но к ней, серенькой, тихой, не сватался никто: она точно пугала людей этой своей серьезностью и тишиной. «Точно монашка какая…» – говаривала о ней постаревшая Прасковья Александровна и тихонько про себя умилялась на свою старшую дочь. Целые дни проводила Анна в работах по дому, а то за рукодельем, – так, как мышка, тихонько и возится, – усердно ходила в церковь к тоже постаревшему о. Шкоде, а единственным развлечением ее были одинокие прогулки вдоль светлой Сороти, по этим холмам, по этим сосновым лесам, где, для всех незримая, витала тень того, кому она раз навсегда отдала свое сердце…

Петербургские коммеражи о нем доходили и до Тригорского – и через Зину, и через А.П. Керн, и через брата Алексея. Другие могли и позлорадствовать над злоключениями поэта, и посмеяться, но она чувствовала ясно, вне всяких сомнений: он гибнет. И душой она постоянно вилась вокруг него, и не могла оторваться, и хотела только одного: быть около него близко, чтобы в нужную минуту броситься к нему и закрыть его собою…