– Могу…
– Тогда прошу вас…
Опять подняла она на него свои чистые, милые глаза и, волнуясь, проговорила:
– Любовь настоящая это прежде всего – жертва, жертва постоянная, никогда не тающая, радостная и не ожидающая себе никакой награды… Вот в чем не настоящая, а единственная любовь!
Вспомнилась вдруг степь бескрайняя и даль: в понятии народа любить значит прежде всего жалеть. Он не сказал ничего – только сделался тих и серьезен.
– Мне пора, – сказала Анна, поднимаясь. – Если хотите, проводите меня немного…
Солнечной дорогой, среди запахов цветущих лугов и сосны, пригретой солнцем, они пошли в Тригорское. Говорить о пустяках было теперь нельзя, а возвратиться к тому, о чем говорили в саду, не позволяла какая-то стыдливость чувства. Но она опять сделала над собой – ради него – усилие и сказала:
– Но вы… готовите себе несчастье…
Он больше не мог обнажать душу.
– Несчастья бояться, счастья не видать, говаривал Петр I… – отвечал он небрежно. – В конце концов, никто ничего не знает…
Она только голову опустила.
А когда пришли они в Тригорское, на дворе, у крыльца, барышню уже поджидали бабы. Некоторые держали на руках ребят в пестреньких одеяльцах. Тут же стоял политик Панфил с лицом, перекошенным флюсом на сторону и обвязанным красным платком. Анна «пользовала», и народ шел к ней со всех деревень. Может быть, не порошки и не капли ее помогали им, но что-то, какое-то незримое лекарство ее помогало несомненно…
XL. На угонках
Николай сидел в своем кабинете и, делая значительное лицо, читал представленное ему Бенкендорфом письмо Пушкина.
«…Я вижу себя вынужденным положить конец тратам, которые ведут только к долгам и которые готовят мне будущее, полное беспокойства и затруднений, если не нищеты и отчаяния, – писал Пушкин. – Три или четыре года пребывания в деревне мне доставят снова возможность возвратиться в Петербург и взяться за занятия, которыми я обязан доброте Его Величества. Я был осыпан благодеяниями Государя, я был бы в отчаянии, ли бы Его Величество увидел в моем желании уехать из Петербурга другой мотив, кроме мотива абсолютной необходимости. Малейший признак неудовольствия или подозрения был бы достаточен, чтобы удержать меня в положении, в котором я нахожусь; в конце концов я предпочитаю испытывать затруднения в моих делах, чем потерять во мнении Того, Кто был моим благодетелем не как государь, не из чувства долга и справедливости, но из свободного чувства благородного и великодушного благоволения…»
Он потер свой высокий, белый лоб. Он понял: нужно дать еще. Но, во-первых, ему хотелось еще поманежить господина поэта, чтобы он восчувствовал, как следует, а во-вторых, просто сердце не позволяло пойти навстречу: в нем он все же чувствовал врага. Бенкендорф тоже не верит ему ни на грош… В золотистых, красивых усах заиграла улыбка: упустить Натали было бы просто глупо… Между ними началась уже горячая игра. Конечно, в качестве самодержца всероссийского он имеет в своем распоряжении тысячи способов, чтобы без больших церемоний овладеть красавицей, но его величество хотел достичь своей цели не как монарх, перед которым склоняется все, а в качестве красавца-мужчины: его величество был gourmet[88] и свои «васильковые дурачества» любил приправлять и поэзией, как он понимал ее, и интригой, и даже маленькой, приличной его сану, борьбой… Да, а его надо повыдержать еще, чтобы душок этот выкурить из него окончательно… И он взял толстое перо, – он любил, чтобы у него все было большое, крепкое, осязательное – и написал на письме Пушкина, как всегда, с ошибками:
«Нет препятствий ему ехать, куда хочет, но не знаю, как разумеет он согласить сие со службою. Спросить, хочет ли отставки, ибо иначе нет возможности его уволить на столь продолжительный срок».
Бенкендорф, не торопясь, сообщил Пушкину резолюцию его величества. Тот, задыхаясь в тенетах долгов, отступить не мог никуда и продолжал хитрить, изворачиваться, откровенно низкопоклонничать и втайне в бешенстве сжимать кулаки… Он писал и рвал, и опять писал новые письма, уже ближе подходя к цели, яснее, и не мог от стыда их послать, и никак не мог не послать, потому что денег не было уже на самые неотложные расходы. И, наконец, в конце июля он решился отправить Бенкендорфу новое письмо, в котором писал:
«…Единственные способы, которыми я мог бы упорядочить мои дела, были – либо уехать в деревню, либо получить взаймы сразу большую сумму денег… Благодарность не является для меня чувством тягостным, и моя преданность персоне Государя не затемнена никакими задними мыслями стыда или угрызений, но я не могу скрывать от себя, что я не имею решительно никакого права на благодеяния Его Величества и что мне невозможно чего-нибудь просить…»
Он понимал, что от него хотят прежде его унижения, и на унижение он, сцепив зубы, шел со всеми этими своими humbles requetes…[89]