Книги

Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника

22
18
20
22
24
26
28
30

Руководители по-прежнему думали, что успех партии в том, что она самая левая, что к ней привлекают ее громкие лозунги, т. е. полное народовластие, Учредилка, парламентаризм, четыреххвостка. Это заблуждение нам дорого обошлось. Как я ни склонен был подчиняться нашим авторитетам, в этом пункте я им не уступал. У меня было для этого слишком много личного опыта. Я был в те времена одним из популярных митинговых ораторов. Не я сам напрашивался на выступления, меня посылал Комитет по требованию партийных работников. Я выступал не только в Москве и Московской губернии, а почти по всей России. Вместе с А. Кизеветтером и Ф. Кокошкиным мы были самыми модными лекторами. Очевидно, взгляды, которые я излагал, в обывательской и даже партийной среде противодействия не встречали.

Отдельные эпизоды доказывают это еще более ясно. Для иллюстрации приведу один характерный пример. Он относится к эпохе, когда избирательная кампания еще не началась и приходилось только объяснять Манифест [17 октября 1905 года]. Я получил из Звенигорода настойчивую просьбу приехать. Местная управа была кадетская (Артынов, В. Кокошкин), но публичные собрания, которые там организовывались, всегда кончались скандалом. Проявляли себя только фланги — левый и правый; они тотчас начинали между собою ругаться и собрания этим срывали. Обо мне в Звенигороде сохранилась добрая память по сельскохозяйственному комитету[869], и меня позвали «спасать» положение. Едучи со станции в город, я невольно сравнивал настроение с тем, которое было три года назад. Теперь все знали про митинг и все туда шли. Зал был набит до отказа.

Меня предупреждали, что резкое слово может вызвать протесты той или другой части собрания. И я от полемики воздержался. Я говорил про манифест, использовав слова знаменитого старообрядческого адреса, что «в этой новизне нам старина наша слышится»[870]. Рассказывал о Земских соборах, о том, как они процветали даже при Грозном; об их заслугах в Смутное время и при первых Романовых; как уничтожил их Петр, почему это было ошибкой и что из этого получилось. «Освободительное движение» я объяснял желанием восстановить сотрудничество народа и государя и доказывал пользу этого не только для страны, но и для монарха. Все это было элементарно, но ново для обывательской массы. Перед ней до тех пор проходили либо защитники самодержавия, уверявшие, что Витте был куплен «жидами», либо представители революционных партий, которые считали 9 января [1905 года] единственной причиной успеха движения, восхваляли «вооруженное» восстание, диктатуру пролетариата. Меня слушали терпеливо, но я видел, как росло сочувствие обывателя, как мне одобрительно кивали и прерывали аплодисментами. Фланги имели успех только благодаря пассивности центра; если центр был захвачен, они были бессильны. Когда после моей речи начались прения и ряд ораторов обрушился на меня справа и слева, то средняя масса собрания оказалась со мной, яростно мне аплодировала и прерывала моих оппонентов негодующими возгласами и криками «ложь». «Обыватель» откликнулся на призыв нашей партии, и он оказался настолько сильнее противников, что вечер кончился нашим полным триумфом.

Я взял одну иллюстрацию, наиболее запомнившуюся. Но их было много. Помню общее впечатление; аудитория была довольна, когда вместо революционного переворота я изображал историю последнего времени как возвращение к нормальным путям, когда конституцию представлял как освобождение царя от подчинения одной бюрократии и когда для достижения наших желаний оказывалось достаточно легальных путей, а столкновений с исторической властью не требовалось. Восхваления 9 января, забастовок, вооруженных восстаний в сравнении с той работай, которая нам предстояла, не казались серьезными.

Конечно, у нас бывали неудачи. Но их было немного. Они бывали только в подобранной, уже распропагандированной среде. Там нам просто говорить не давали. Кизеветтер припоминает в своей книге один такой митинг, где мы с ним оба оказались бессильны и где положение своей демагогической напористостью спас М. Л. Мандельштам[871]. После этого митинга многие приходили ко мне выражать негодование против тех, кто нам говорить не давал. Иногда агитаторы приходили и к нам делать шум, производить беспорядки, словом, стараться сорвать заседание. Это был символ. Большего сделать они не могли ни на избирательных митингах, ни во всей России. Революционеры и реакционеры были маленькой кучкой, которая могла только пугать малодушных. Обывательская же среда верила нам. Своей верой в мирный исход мы ее успокаивали и ей внушали доверие. Это сказывалось иногда совсем неожиданно. Помню такой эпизод. Я однажды ошибся этажом (в школе на Домниковской улице) и попал на чужой левый митинг. Ничего не подозревая, я уселся за председательский стол. Социал-демократический председатель обошелся со мной по-джентльменски (вероятно, в уплату за такое же наше к ним отношение). Когда я понял ошибку, он все-таки предоставил мне слово; несмотря на то что собрание было не наше, я благополучно довел свою речь до конца и имел тот успех, который не полагалось бы иметь на левом собрании. Обывательская масса, которая была на этом собрании, отозвалась на мою точку зрения. В этом здоровом, успокаивающем влиянии на широкие массы была кадетская заслуга и сила. Мы сделали понятие «конституции» популярным. Население поверило нам, нашим путям и нашей серьезности. Характерное явление. Присутствие в нашей среде бывших представителей власти, богатых и знатных людей, с историческими фамилиями, как кн[язь] Долгорукий, в глазах обывателей оказывалось для нас хорошей рекламой. Они были гарантиями, что все произойдет мирно и по-хорошему. Обыватель ценил и любил этих спокойных, видных, богатых людей, которые очевидно его на революцию не позовут; как это было далеко от того позднейшего настроения, когда стали требовать «пролетарского происхождения» и «тюремного ценза»! Наша партия казалась «министериабельной» и естественно предназначалась быть во главе тогдашнего Прогрессивного блока, который медленно и осторожно сумел бы добиться уступок от власти и закрепить торжество конституции. Именно этого широкие массы ждали от нас, нас одних они на это считали способными.

Конец 1905 года усилил эти наши позиции. Обывательская масса революции не хотела, но тот торжественный гимн ей, который неумолчно с левой стороны раздавался, мог внести смуту в умы. Но в декабре все получили предметный урок. Все увидали, что революция сопряжена с жертвами, которые лягут на всех, что она не военная прогулка, не праздник; все увидали, во-вторых, что агонизирующее правительство оказалось достаточно сильно, чтобы с революцией справиться. Явилась опасность, что реакция увлечет обывателей дальше, чем нужно, и что самая идея «конституции» в этом разочаровании может погибнуть.

Это новое положение партии мало отразилось на январском съезде. Партия не хотела понять, в чем ее сила и долг. Ее лидеры хотели представлять не «the man in the street»[872], не «обывателя» (этим словом бранились), а только «сознательных граждан»[873]. Для них сочинялись те пустопорожние резолюции о запрещении в Думе «органической работы», в которых наши лидеры видели нашу кадетскую линию. Мы как будто нарочно делали все, чтобы потерять обывателя, уступить свое место у него «октябристам» и «правовому порядку» и остаться в Думе простой «оппозицией», представляющей интеллигентское меньшинство.

Но этого не случилось. Обыватель нам все-таки по-прежнему верил. Все хитросплетения, которыми мы утешали себя и своих, до него не дошли. Он на Кадетскую партию смотрел по-своему, как на единственную партию, которая не только хотела блага народа, но и могла добиться его мирным, а не революционным путем. И когда тотчас после съезда началась избирательная кампания, она оказалась простым продолжением разъяснения Манифеста [17 октября 1905 года]; и надо сказать, что в ней наши противники нам помогли.

Помогла, во-первых, неудачная тактика октябристов. Встретив со стороны кадетов принципиальную оппозицию, они поддались искушению получить поддержку у правых. Гучков публично это им предложил. От конституции он не отрекался; он пародировал крылатую фразу Тьера: «Монархия будет демократической по целям, конституционной по форме, или ее вовсе не будет». С правыми он думал идти вместе только в вопросах о единстве России, о порядке, об усилении войска. Предложение идти вместе с правыми от октябристов обывателя оттолкнуло. Для обывателя это была слишком тонкая тактика. Если он революцией не увлекся, то в старом режиме разочаровался давно. И возвращаться к нему не хотел. Простому уму казалось несовместимым стоять за «конституцию» и предлагать союз «правым». Из партии конституционной и либеральной, которая бы могла конкурировать с нами, октябристы превратили себя в защитников старого. Они потеряли ту почву, на которой могли бы давать нам сражение.

Еще больше помогла нам тактика левых. По «гениальному» замыслу Ленина левые выборы бойкотировали и своих кандидатов не выставляли. Голоса их сторонников поневоле шли к нам. Но они сделали больше: они аккуратно ходили на наши собрания, чтобы нас «разоблачать». Как октябристы своим обращением к правым, они не могли оказать нам большей услуги. Нашей уязвимой пятой было наше двусмысленное и непоследовательное отношение к революции. Это подозрение с нас снимали именно левые.

Кадетские собрания шли по шаблону. Докладчик начинал с обличения самодержавия и его защитников и развивал начала кадетской программы, ее идеалы «политической свободы и социальной справедливости». Об октябристах обыкновенно просто не было речи. После доклада выступали левые целыми пачками. Без этого бы картина была не полна. Так как они кандидатами не были, то мы первые на них не нападали. Но они нас не оставляли в покое. Они упрекали нас в том, что мы неискренни, что наша мирная тактика — самообман, что надежда на конституцию есть иллюзия, и противополагали нашей тактике восстание, низвержение власти и пролетарскую диктатуру. Тогда в заключительном слове докладчик, хотя бы он был очень левым кадетом, поневоле отмежевывался от революции, ее приемов и легкомыслия. Вооруженное восстание и неудавшаяся всеобщая забастовка дали обывателям хороший урок. Они ценили, что мы не топтали лежачего, разбитых революционеров не трогали, но понимали, что когда нас они задевали, то мы им давали отпор. После подобного вынужденного спора упрек в сочувствии революции был с нас уже снят. Обыватель только у нас находил желанный исход.

Вот как жизнь ставила спор. Главные кадетские коньки — Учредительное собрание, запрещение органической работы в цензовой Думе — никем не затрагивались; вопрос ставился проще: старый режим, революция или конституция. Споры по отдельным деталям, которые поднимались то слева, то справа, не могли скрыть от собрания, что речь идет только об этих трех основных категориях. Тут обыватель был с нами. Наш успех стал нам скоро заметен, но и мы не ожидали, до какой полноты он дойдет. Выборы происходили не в один и тот же день всюду. Первыми были выборы по Петербургу. Помню, как в этот вечер я выступал где-то в Москве. Председатель меня остановил для срочного сообщения. Покойный И. Н. Сахаров, адвокат и кадет, прочел только что полученное из Петербурга известие, что там на выборах повсюду прошли кадетские списки. Это было совсем неожиданно. Через неделю буквально то же повторилось в Москве. При увлечении четыреххвосткой это было особенно ценно. Выборы по большим городам наиболее приближались к всеобщим. До 3 июня [1907 года] там голосовали все курии вместе. Эти выборы были более показательны, чем от губерний, где сначала голосовали по куриям и потом между выборщиками могли происходить соглашения. Нельзя поэтому отрицать, что выборы в городах наиболее характерны для настроения масс. И массы оказались с кадетами; с ними как с партией. Выборы были тогда не прямые, где личная популярность избранных могла сыграть бóльшую роль, чем доверие к партии. По закону население выбирало большое число малоизвестных выборщиков, и выбирало их лишь потому, что список был рекомендован партией. Так именно партия, а не лица получила в городах вотум доверия. Впечатление усилилось тем, что это были вообще первые выборы. Впервые заглянули в народную душу, взвесили политические симпатии населения, и властителями дум широкого населения оказались кадеты. Для многих это было совсем неожиданно: по Москве баллотировались и правые, и октябристы. От них намечались люди очень известные: так, от правых шел А. С. Шмаков, а от октябристов — Ф. Н. Плевако. От октябристов же шел человек не только давно всем известный, но [и] пользовавшийся уважением даже противников, — Д. Н. Шипов. И эти люди не попали даже в выборщики. Их везде побили кадетские списки.

Это было явлением настолько значительным, что многих сочувствующих нам людей растревожило. Я в этот день встретил на улице проф[ессора] Л. М. Лопатина, философа, немного не от мира сего, но передового и просвещенного человека, в котором «кадетоедства» заподозрить было нельзя. Когда он услыхал от меня про результаты подсчета, он пришел в ужас: «Ну, это значит революция». Он объяснил, что было бы ненормально и очень печально, если бы кадетов в Думе не было; но если они большинство, то они по необходимости будут добиваться и власти, а с их взглядами это неминуемое торжество революции. Можно было не быть таким фаталистом. Но одно было бесспорно: ближайшая будущность русской конституции зависела опять от кадетского поведения. Они, которые так неудачно повели себя в ноябре, тогда укрепили реакцию, возвращались теперь победителями и представителями всего населения. В январе они сами обрекали себя на роль оппозиции, предоставляя победу октябристам и Партии правового порядка. Но обыватель за них постоял и вручил им судьбу конституции. Это клало на них обязательство. И партийный съезд их, назначенный на конец апреля, за несколько дней до созыва Государственной думы, оказывался съездом подлинных победителей, определяющим моментом нашей политической жизни[874].

Глава XXII. Легенда о кадетском противодействии займу

Прежде чем перейти к этому съезду, я делаю отступление и расскажу о так называемом «кадетском противодействии» займу 1906 года[875]. Если об этом эпизоде нужно рассказывать, то хронологически это возможно только теперь. И есть причины, которые обязывают меня о нем рассказать.

В свое время обличений было достаточно, но обличители точно не знали, что произошло. Это доказывает и книга гр[афа] В. Н. Коковцова[876]. Как всегда правдивый и точный, он написал, что в 1906 году в Париже многие ему говорили, что против займа русскими ведется кампания, что Клемансо признал, что с некоторыми из этих русских он лично беседовал, что Фальер, президент республики, ему рассказал, что у него были двое русских и протестовали против заключения займа. Никто тогда имен не называл. Только позже, по словам гр[афа] Коковцова, «всем стало известно», что к Фальеру приходили кн[язь] Долгорукий и гр[аф] Нессельроде. Однако когда уже в 1919 году Коковцов, встретив Нессельроде в Париже, пытался узнать от него, в чем заключалась тогдашняя кампания против займа, Нессельроде предпочел не рассказывать (Гр[аф] Коковцов. Т. I. Стр. 156)[877].

Так гр[аф] Коковцов ограничился передачею слухов, действительно в то время ходивших; но он сам добавил, что в Думе в ответ на его обвинения «со скамей оппозиции неизменно раздавалось одно заявление: опять министр финансов рассказывает басни, которых никогда не было»[878]. Поэтому версия гр[афа] Коковцова ничего не утверждает и весь эпизод с займом, в продолжение 30 лет остававшийся тайной, мог ей остаться.

Но в последнее время эту легенду старался воскресить П. Н. Милюков[879]. В ряде статей он уже от себя подтверждал, будто П. Д. Долгорукий и я в Париже «срывали заем»; будто Ц[ентральный] комитет партии за это меня с Долгоруким «своевременно дезавуировал»[880]. Милюков мог знать, о чем другие не знали, и ему на слово могут поверить. Могут поэтому счесть доказанным, что мы с Долгоруким действительно «вели кампанию» против займа, ходили к Фальеру, были осуждены за это Комитетом партии и после этого, однако, в нем не постеснялись остаться.

Этого нового и определенного обвинения я молчанием пройти не могу, хотя бы ради памяти покойного П. Д. Долгорукого.

Сведения П. Милюкова ошибочны и, очевидно, недавнего происхождения. На это последнее есть и неопровержимые доказательства.