Книги

Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника

22
18
20
22
24
26
28
30

Верно определить причины успеха К[а]д[етской] партии в массах значило бы спасти себя от многих ненужных иллюзий и ложных шагов. Но наши руководители верили, будто выборы определяют «волю народа», а воля выражается в «партийной программе».

Сколько времени было напрасно потрачено на никому не нужные споры о пунктах программы! Но и детальность нашей программы, и непримиримость, с которой к ней партия относилась, только показывали, что серьезно на нее не глядели. Это кажется парадоксом, но это так. Когда в определенных параграфах партия, в виде исключения, допускала свободу двух мнений (так было сначала в вопросе о женском избирательном праве и о двухпалатной системе[863]), то этим implicite[864] признавалось, что по всем другим пунктам разномыслия не допускалось. Но что это значит? Ведь и остальные параграфы принимались часто не единогласно, иногда небольшим большинством голосов. Нельзя же было думать, что голосование чье-либо мнение могло переменить? А меньшинство из партии не исключалось и само не уходило. Оно оставалось в партии, будучи с каким-то пунктом программы ее не согласно. Самое право разномыслия по двум определенным параграфам, которое было сначала даровано, было позднее отобрано как «несовместимое с дисциплиною». И после этого никто не ушел и не был исключен. Это показывало, что фактически разномыслия допускались. Иначе быть не могло; но зачем партия на неоспоримости своей программы настаивала? Это было младенчеством партии, которая «игру» принимала всерьез. Старые люди не понимали этого «требования». Помню, как на кадетском Учредительном съезде старик М. П. Щепкин, который, дожив до возрождения России, с юношеским пылом принялся работать вместе с другими, принимал участие во всех подготовительных работах и совещаниях, этого усвоить не мог; зная меня еще мальчишкой, он со мной не стеснялся и шептал мне на ухо: «Зачем эта программа? Достаточно наметить основное направление партии; разве можно навязывать ей конкретные мелочи?» Он был прав. Нельзя сидеть в одной партии тем, кто стремится если не восстановить самодержавие, то увеличить права монархии за счет представительства, и тем, кто мечтает об обратном процессе, о введении парламентского строя, при котором не монарх управляет. Но если в основном курсе согласны, зачем необходимо одинаково смотреть на то, какие пути вернее ведут к данной цели? Зачем нужно единомыслие во взглядах на систему одной или двух палат, на принудительное отчуждение чужих земель или прогрессивный налог на землю и т. п.? Единомыслие во всех мелочах нужно для создания религиозных сект, не для политических партий. Партия не претендуют на абсолютную истину, да истина и не отыскивается большинством голосов.

Руководители партий смотрели иначе. Они тратили столько времени на спор о программе потому, что именно в ней видели существо партийного объединения. Судя о других по себе, они и в других предполагали к программе одинаковый интерес, думали, что программа — обязательство, которое они приняли перед страной, и что отступиться от какого-либо пункта ее значило бы обмануть население. Они не подозревали, что сама страна о программе вовсе не думает и что в этом отношении здравый смысл обывателей оказался ближе к потребностям практической жизни, чем прилежная разработка пунктов программы.

Я об этом могу судить как свидетель, так как в партии был сам на амплуа «обывателя». В «освободительном движении» активно я не участвовал. Моими политическими друзьями и учителями были люди более умеренных направлений. А в сферах деятельности мои симпатии со времени студенчества шли только к легальной работе. Подполье мне было противно. На к[а]д[етский] съезд я сам напросился и был очень обрадован, когда мне дали возможность попасть туда от какой-то освобожденской ячейки.

Я раньше рассказал, как одним своим выступлением я съезд против себя возмутил. Как могло оказаться, что я без права и претензий на это оказался выбран в состав комитетов и Городского, и Центрального[865]? Для этого я вижу одну лишь причину, которая показывает, как в это наивное время было легко себе делать карьеру. На съезд явилась полиция. Было глупо беспокоить несколько десятков людей, мирно сидевших в доме кн[язя] Долгорукого, когда кругом разгоралась всеобщая забастовка, когда университет был наполнен дружинниками и на улицах происходили манифестации. Было смешно, что в момент подобной анархии придираются к нам. Полицию на этот раз приняли в палки. Председательствовавший на собрании Н. В. Тесленко отнесся к ней как к простым нарушителям тишины и порядка. Он не дал приставу объявить о причине его появления, закричал, что слова ему не дает, что просит его не мешать и т. д. Мы делали вид, что заседание продолжается. Я просил слова и, кстати или некстати для нашей повестки, стал говорить об ответственности должностных лиц за беззакония, доказывал, что по нашим законам вторжение пристава должно влечь за собой для него «арестантские роты» и т. п. Пристав понимал нелепость данного ему поручения, видел, что над ним смеются в лицо, и ушел. Нам наша «победа» была все же приятна; я разделил лавры Тесленко и приобрел популярность. Потому, когда в конце съезда начались выборы должностных лиц партии и некоторые из моих личных друзей, заметив мое отсутствие в числе кандидатов, подняли за меня агитацию, они сопротивления не встретили и я был выбран в члены и Городского, и Центрального комитета.

Мне с моим обывательским настроением пришлось увидеть, как работали партийные штабы в самые ответственные моменты для партии. Со многим я был не согласен, многого вовсе не понимал. Но нечто я в партии оценил, и это нечто меня с ней крепко связало. Связь была символичной связью «обывателя» с «профессионалами».

Работой, которая меня сблизила с партией и которой она связала себя с населением, была ее «пропаганда». После 17 октября была установлена свобода и собраний, и слова. Обывательские массы, которые политических собраний до тех пор не видали, в них устремились. Этим воспользовались прежде всего революционные партии; позднее и черносотенцы. Было необходимо и конституционным партиям защищать свои положения. Партия к[а]д[етов] за это взялась. Ее задачей стало разъяснять манифест, которого массы не понимали. Разъяснения незаметно перешли потом и в избирательную кампанию. Перед 1-й Думой она ничем не отличалась от митингов. На «избирательные собрания» ходил кто хотел, без соблюдения «правил о выборах». Только перед 3-й Думой П. А. Столыпин настоял на неуклонном их применении.

В этой митинговой кампании я принял самое живое участие. Оно не ограничивалось личными выступлениями. Была организована «школа ораторов», и я был поставлен во главе этой школы. «Ораторству» я не учил; старание быть красноречивым я всегда считал большим недостатком. Но с моими «учениками» мы обсуждали вопросы, которые нам задавались на митингах, и совместно обдумывали, как на них отвечать. Круг моих наблюдений этим очень расширился. Я узнавал, как реагируют массы на тот или другой аргумент. Кто-то сказал: «Если хочешь какой-нибудь вопрос изучить, начни его преподавать». Я на себе испытал справедливость этого парадокса. Не знаю, был ли я полезен нашим ораторам, но мне моя школа была очень полезна. Среди моих учеников были двое, подававших надежды. Одного не называю, он — в Советской России; другой, проживающий здесь, — Е. А. Ефимовский. Опыт этой школы помог впоследствии составить и руководство, которое партия напечатала после роспуска 1-й Государственной думы. Литературную обработку его взял на себя А. А. Кизеветтер. Он один поставил свое имя под этой брошюрой[866]. Выпущенная на правах рукописи, она попала в руки врагов. Стала известна под именем «кизеветтеровской шпаргалки», и чуть ли не из-за нее Кассо не дал Кизеветтеру кафедры[867].

Агитаторская работа была поучительна. Мы учили, но и сами учились. Собрания выводили нас за пределы интеллигенции и сталкивали с «обывательской массой». В этом слове обыкновенно подразумевалось нечто обидное. Так называли тех, кто не занимался «политикой», думал о личных своих интересах, не подымаясь к высотам гражданственности. Но на обывателях держится государство, они определяют политику власти. Наша русская обывательская среда, воспитанная самодержавием, политически неразвитая, в прошлом запуганная, а в настоящем — сбитая с толку, была поставлена лицом к лицу с новой задачей — принять участие в управлении государственной жизнью. В эпоху «освободительного движения» эта среда с удовольствием слушала, как другие за нее говорили; непримиримые лозунги нравились ей своей смелостью и «дерзновением», но они ей не казались серьезными. Это были как бы крики на улицах, политические междометия, которыми «душу отводят». Но когда совершилось преобразование строя и обыватель увидел, что у него действительно будет право голоса в своем государстве, он отнесся к этому с той добросовестностью, с какой когда-то отнесся к своему участию в суде присяжных. Он понимал, как мало подготовлен к задаче, которую верховная власть теперь перед ним ставила, но заинтересовался этой задачей. И на наших глазах при нашем участии стало происходить политическое его воспитание.

На собраниях у нас была своя публика. Интеллигенция приходила в небольшом количестве, либо принимать участие в прениях, либо смотреть за порядком. Ей эти собрания были уже неинтересны. И по ним можно было увидеть, как интеллигенции мало в России. Нашими посетителями была серая масса; по профессии приказчики, лавочники, ремесленники, мелкие чиновники; по одежде чуйки, армяки, кафтаны, пиджаки без галстука. С благодарностью вспоминаю этих скромных людей, сидевших в первых рядах, приходивших для этого задолго до начала, не уходивших до самого конца и слушавших все время с напряженным вниманием. Эти люди заинтересовывались впервые тем, что им говорили; приходили послушать, поучиться и после — подумать.

Было благодарное дело помогать этим людям. Не затем, чтобы наскоком провести желательную для нас резолюцию, а чтобы помочь им разобраться в сумбуре, который наступил в их головах после крушения привычных понятий. Падение самодержавия, привлечение обывателя к управлению, свобода в обсуждении недавно запрещенных вопросов были переменой, которую очень долго приходилось только усваивать. И в этом мы обывателю помогали.

Политика есть «искусство достигать намеченной цели наличными средствами»[868]; Кадетской партии было полезно из общения с массами узнать, что массы из себя представляют и чего они добиваются. Если бы мы на это обращали больше внимания, мы избегли бы многих ошибок.

Что думал тогда обыватель?

Он был недоволен, был в оппозиции. Могло ли быть иначе? Ведь 1880-е и 1890-е годы пошли вразрез естественному ходу развития, на который Россия вступила в 1860-е. Крестьянин о крепостном состоянии уже забыл, составлял себе имущество вне надельной земли, а его по-прежнему подчиняли земской общине. Рос промышленный капитал, получил в жизни страны преобладающее значение, а местное самоуправление строилось на одном только землевладении. Была бесконтрольная государственная власть, на которую нигде управы найти было нельзя и перед которой всякий подданный был беззащитен. Обыватель не мог бы формулировать конкретных обвинений против существовавшего строя, но понимал, что власть его не защищает и о его бедах забыла. Если везде за социальную несправедливость ответственность возлагают на власть, то в России это было естественнее и правильнее, чем где бы то ни было. Нигде власть государства не была так всемогуща. Она ни от кого не зависела, не допускала ни свободы, ни критики, ни самодеятельности. Поэтому она одна и должна была за все отвечать, и каждый за свои беды винил именно власть. Но хотя он ее обвинял, он долго не видел средств с ней бороться. Но в начале 20 века началась перемена. На глазах у обывателя власть зашаталась. Она не только была побита в Японской войне, она зашаталась внутри. Впервые пришлось допустить критику, которая многим раскрыла глаза, и власть стала сама говорить о необходимых реформах. Когда началось «освободительное движение», она ему пыталась противиться и тем брала на себя ответственность за то, что все оставалось по-прежнему. Обыватель понял, что прежнее господство власти кончилось, что она признала себя побежденной, что от самой страны зависит ближайший ход дел; и он с нетерпением ждал перемен.

Он понятия не имел, в чем эти перемены должны заключаться, но основное их направление схватывал ясно. А. А. Кизеветтеру принадлежала прекрасная формула; он возвещал «политическую свободу и социальную справедливость». Это было именно тем, чего все ожидали. Обыватель хотел, чтобы о нем, о несправедливости его положения власть бы подумала, чтобы он имел возможность кому-то нужды свои заявлять. Как практически их удовлетворить, как скоро и как далеко нужно идти, он мало заботился. Он предпочитал синицу в руке журавлю в небе. Радикальность нашей программы не казалась ему недостатком. Он аплодировал ей, как аплодировал и тем, кто шел еще дальше нас и кто за нашу умеренность на нас нападал. Но интересовали его не интеллигентские коньки, не Учредительное собрание, не четыреххвостка, не неправоспособность цензовой Думы, не однопалатность, не парламентаризм. Все это было интеллигентское дело; он хотел перемен менее громких, но более доступных и реальных.

Упреки нам за умеренность, заманчивые обещания могли бы легко перетянуть обывателя влево, если бы в обывательской психологии не было другой основной черты: обыватель не хотел ни беспорядков, ни революции. Этим он резко отличался от идеологии самих интеллигентов, в которых было так сильно восхищение перед революцией и ее героизмом. Правда, враждебное отношение к революционерам обыватель давно потерял. Уже миновало то время, когда он «вязал им лопатки». Но победы их он не хотел. Потому ли, что в нем не вовсе исчезло уважение к исторической власти, потому ли, что он не верил в успех революции или понимал, как тяжело отражается всякий беспорядок на его обывательских интересах, но перспектива революции его не соблазняла. Те программные обещания, которые не могли быть осуществлены без падения власти, его не заманивали; в них он инстинктивно чувствовал революцию во всем, чего он в ней опасался.

Здесь казался заколдованный круг. Обыватель не верил существующей власти, но не хотел революции. Он отворачивался от тех, кто в его глазах являлся защитником власти, но революционных директив тоже не слушал. Он при реформах хотел сохранить не только порядок, но прежний порядок; хотел только, чтобы при нем все пошло бы иначе.

На этом и создалась популярность Кадетской партии в городской демократии. Кадеты удовлетворили этому представлению. Обыватель знал, что партия не стоит за старый режим, что она с ним и раньше боролась. Когда наши «союзники слева» доказывали на митингах, что мы скрытые сторонники старого, реформ не хотим, стараемся спасти старый строй и свои привилегии — такие выпады против нас обыватель встречал негодованием и протестами. В глазах обывателя мы, несомненно, были партией «политической свободы и социальной справедливости».

Но зато Кадетская партия приносила с собою уверенность, что эти реформы можно получить мирным путем, что революции для этого вовсе не надо, что улучшения могут последовать в рамках привычной для народа монархии. Это было как раз тем, чего обыватель хотел. Партия приносила веру в возможность конституционного обновления России. Рядом с пафосом старой самодержавной России, который уже не смел проявляться, с пафосом революции, который многих отталкивал и уже успел провалиться, Кадетская партия внушала ему пафос конституции, избирательного бюллетеня, парламентских вотумов. В Европе все это давно стало реальностью и потому перестало радостно волновать население. Для нас же это стало новою верой. Именно Конституционно-демократическая партия ее воплощала. Левые за это клеймили нас «утопистами». Но кадетская вера во всемогущество конституции находила отклик в обывательских массах. Напрасно нас били классическим эпитетом «парламентский кретинизм». Обыватель был с нами. Партия указывала путь, которого он инстинктивно искал и кроме нас нигде не видал. Путь, который ничем не грозил, не требовал жертв, не нарушал порядка в стране. К[а]д[етская] партия казалась всем партией мирного преобразования России, одинаково далекой от защитников старого и от проповедников революции.

Этой нашей заслуги перед Россией и этой причины нашей притягательной силы партийные руководители не оценили. 1905 год они считали «революцией», а себя с гордостью именовали «революционерами». Немногие признавали, что торжество либеральных идей и конституционных начал было гораздо больше связано с сохранением монархии, чем с победой революции. Еще менее было ими сознано, что главная сила Кадетской партии была в этом ее единомыслии с населением, которое желанную перемену политики хотело получить в рамках монархии.