И характерно. Партия хранила единство, пока оно ее обессиливало, пока оно не было нужно, пока раскол партии мог быть для России полезен. А в изгнании, за границей, когда он стал абсолютно не нужен и вреден, когда был новый raison d’être для единства, партийные лидеры наконец догадались ее расколоть, как будто только для того, чтобы заставить всех удивляться, что подобная неоднородная партия могла до тех пор существовать и даже славиться своей дисциплиной. В этом последнем акте своей жизни партия осталась верна старой привычке и опять опоздала.
* * *
Органическое бессилие К[онституционно]-д[емократической] партии обнаружилось особенно ярко в первые месяцы, когда вся ответственность лежала на ее хитроумных руководителях; позднее она поддавалась уже влиянию избирательной массы.
Пока руководители изощрялись в изобретении примирительных формул, жизнь грубо поставила вопрос, на который был нужен определенный ответ. К чему ведет партия после 17 октября? Раньше все было ясно; шла война против самодержавия, и тут был главный фронт. Против самодержавия были все, начиная с революционных партий, которые добивались падения исторической власти, и кончая теми, кто хотел только конституционной монархии и правового порядка. Теперь положение переменилось. Самодержавие уступило и конституцию обещало; если революция продолжала войну, то уже не против самодержавия, а против конституционной монархии или существовавшего социального строя. Переходные месяцы после 17 октября были временем, когда происходила смертельная схватка между исторической властью и революцией. Мы называли эту эпоху первой революцией неосновательно, но ее не было только потому, что победило правительство. Что бы было в России в случае, если бы тогда революция правительство свергла, мы можем только гадать. Но несомненно, что после 17 октября главный фронт шел уже здесь. На чьей же стороне была Конституционно-демократическая партия?
От нее можно было не требовать, чтобы она приняла участие в «военных действиях» на той или на другой стороне. Но не могло быть неясно, кому она желает победы; от этого зависело ее поведение, отношение к борющимся политическим силам, ее союзы и соглашения. Это показало бы настоящую физиономию партии.
И оказалось, что по этому основному вопросу партия ответа дать не могла, не расколовшись немедленно.
В ней были люди, которые понимали, что революция больше не союзник, а враг, что монархию, которая от самодержавия отреклась, надо защищать от падения. Еще недавно земская депутация, состоявшая из главарей Кадетской партии, устами С. Н. Трубецкого осудила крамолу, «которая при нормальных условиях не была бы опасна», видела опасность в том общем разладе, «при котором власть осуждена на бессилие»[837]. Таких людей в партии было больше, чем могло бы казаться. Иначе Милюков бы не мог через несколько месяцев вести переговоры об образовании кадетского министерства по назначению государя и, следовательно, обязанного его против революции защищать.
Но если бы руководители партии заняли такую позицию, они бы партию раскололи. В ней были другие, для которых революционеры союзниками быть продолжали, которые «октроированной» конституции не допускали, а в Учредительном собрании видели необходимую исходную точку конституционного строя. Пока этого достигнуто не было, для них всякое соглашение с властью было неприемлемо. Для них врагом была не революция, а та историческая власть, которая ей сопротивлялась. Поддерживать власть против революции они считали бы «изменой интересам народа».
Партия, которая так противоречиво смотрела на основную проблему момента, не могла в такое время действовать вместе, была должна расколоться. Это бы было лучше для всех и прежде всего для России. Это должно было бы произойти, если бы руководители партии больше думали о том, что в конечном счете было полезно России, а не о том, как не развалить свою партию на другой день после ее образования.
Но эта последняя забота всегда бывала сильнее; она определяла действия партии. Так было и раньше. Казалось, невозможно соединить сторонников Учредительного собрания и монархистов. Но на Земском съезде[838] кадеты предложили формулу: «Передача Думе учредительных функций для выработки конституции с утверждения государя». Эта формула была нежизненна и опасна. Она не могла быть искренно принята ни государем, ни революцией. Но ее приняли с облегчением. Она ничего разрешить не могла, но предотвратила партийный раскол.
Заботы о сохранении партийного единства дали себя знать отсутствием ясных решений. Партия, которая гордилась тем, что была самою левою европейскою партией, отрицавшая за существующим государем даже право октроировать конституцию, не могла претендовать на то, чтобы ей при этом государе самой сделаться властью. Ей еще долго нужно было быть только парламентской оппозицией, но тогда не только в интересах России, но [и] в ее собственных интересах было желательно, чтобы образовалась другая, менее непримиримая конституционная партия, которая могла бы дать конституционной власти опору и избавить Россию от революции или реставрации. Ведь только при этом условии Кадетская партия могла парламентским путем добиваться своих идеалов. Во время Учредительного кадетского съезда это понимал Милюков; он говорил: «Если мы отойдем слишком налево, направо от нас образуется „пустое место“, которое займет другая конституционная партия»[839]. Но эти возражения против крайностей Милюков приводил по поводу женского равноправия, а не по поводу основ кадетской программы. Партия оказалась настолько действительно левой, что ей сговориться с правительством было нельзя. И, как Милюков верно предвидел, власть за опорой обратилась тогда не к ней, не к кадетам, а к другим, именно — к земцам.
Почему же Кадетская партия тогда сделала все, что могла, чтобы помешать успеху своих естественных заместителей? Если кадеты не хотели унизиться до сговора с Витте, то почему эту необходимую для России роль они не предоставили земцам? А хотя одиум неловкой политики пал на земцев, все было сделано инициативой и даже руками кадетов. Об этом не без торжества рассказал Милюков в «Трех попытках»[840]; делегация к Витте, которая поскакала, не дождавшись Шипова, состояла сплошь из кадетов. Это была их первая победа над Витте. И чем объяснить это, как не тем, что кадеты, ухитрившись сохраниться как единая партия, признали за собой монополию говорить именем общества и по освобожденским традициям считали себя единственной партией-нацией, а той настоящей роли, от которой они отказались, они другим уступить не хотели?
Нельзя думать, что кадеты, как доктринеры, поступили так лишь потому, что не хотели придавать земству значения политической «партии» и воспользовались первым случаем, чтобы с его «политической» ролью покончить. Что это кадетской тактики не объясняет, видно из отношения кадетов к образованию Октябристской политической партии[841].
Я живо помню этот момент. Октябристы образовались из меньшинства последнего Земского съезда[842]. По-обывательски я был счастлив образованию этой необходимой для политического равновесия партии. Нашего полка прибывало. Люди популярные и заслуженные — Шипов, Стахович, Хомяков, раньше отделенные от нас своей преданностью самодержавию, теперь конституцию приняли. Мы могли опять идти вместе. То, что они не хотели ни Учредительного собрания, ни четыреххвостки, было не важно. В интересах дела это было лучше. Они легче нас могли добиться необходимого согласия с властью. Новая партия была нам только полезна; не сливаясь с ней, мы могли заключить с ней союз, дружеское соглашение против революции и против реакции. Но члены нашего ЦК смотрели иначе. Там решили, что октябристы — наши главные враги, что наши удары должны непременно направляться на них, что мы должны прежде всего «разоблачать их реакционную сущность». Для успеха этой тактики октябристам ставили в упрек не только то, что они говорили в программе, но и то, о чем они считали нужным молчать; не [только] то, что они делали в прошлом, но и то, что непременно будто бы будут делать и в будущем. Кадетским ораторам задавали задачу выводить их на свежую воду. Это была точь-в-точь тактика и позиция, которой относительно самих кадетов держались и тогда, и позднее революционные партии. И такую враждебную позицию нам рекомендовали в то время, когда октябристы еще были чисто конституционной партией, когда они создались для осуществления Манифеста [17 октября 1905 года] и никаких предложений направо врагам конституции еще не делали; словом, тогда, когда главная задача момента, утвердить конституцию против ее врагов справа и слева, должна была сближать нас именно с ними.
Чего добивались этою тактикой? Мы мешали другим делать то необходимое дело, которого сами делать не могли или, во всяком случае, не хотели. Так, будучи, несомненно, конституционною партией, мы водворению конституционного строя мешали.
И в те дни, когда от нашей позиции много зависело, когда революция, хотя гораздо более слабая, чем она многим казалась, яростно атаковала растерянную, себя ослабившую и наполовину капитулировавшую историческую власть, в это время главная конституционная партия в этой схватке сохраняла двусмысленный нейтралитет. Двусмысленный, ибо он мог быть нейтралитетом только по имени и, как всякий нейтралитет, полезен только одной из сторон. И естественно раздражение тех, кто имел право ждать от кадетов не нейтралитета, а помощи.
Ждала ли от нас «помощи» революция? Едва ли ждала и, во всяком случае, никакого права на то не имела. Хотя тогда мы еще не знали, что в 1917 году своими глазами увидели, т. е. настоящего поведения революционеров во время победы, но, во всяком случае, революция откровенно считала кадетов своим главным врагом, который ей непременно изменит, и вела борьбу с его программой и тактикой. Революционеры были в политике реалистами и от кадетов ждать не могли, чтобы они отдавали себя на заклание.
А историческая власть, которая сама сдала позиции самодержавия, поверив тому, что только оно мешает общественности поддерживать власть, те круги и лица, которые революцию боялись и ее не хотели, в кадетской тактике стали видеть или недомыслие, или хитрый обман. Обвинение несправедливое, но совершенно естественное. И в известных кругах началось настроение, которое получило название «кадетоедства».
Я говорю, что это обвинение было естественно. Чего бы ни хотели кадеты в боевые месяцы — ноябрь и декабрь 1905 года, они сделали все, чтобы затруднить исторической власти ее победу над революцией. Они не только сами отказались ей хотя бы морально помочь, они систематически мешали это сделать другим. Они давали правительству такие советы, которые можно было бы счесть провокацией, если бы они сами их полностью не применили, когда через 12 лет стали властью. Они не хотели понять, что в 1905 году самодержавная власть, хотя и обещавшая себя ограничить, была все же и законная, и сильная власть, которая не была обязана пасовать перед криками улицы. О полномочиях, силе и праве тогдашней монархической власти у кадетов обнаруживались самые странные представления. По их поведению можно было подумать, что монархии более нет, что мы в настоящем состоянии «революции». Кадеты оспаривали даже право монарха «октроировать» конституцию; написать ее должно было Учредительное собрание. Правовые несообразности этого домогательства им не бросались в глаза. Что произошло 17 октября? Самодержавный монарх связал себя обещанием дать конституцию; исполнение этого обещания он вменил своему правительству в долг («На обязанность правительства возлагаем Мы выполнение непреклонной Нашей воли»[843]). Кадетская партия могла бы настаивать, чтобы это обещание было скорее осуществлено, помогать точному его исполнению. Но было бессмысленно отрицать за самодержавною властью право свое обещание выполнить. А между тем позиция партии свелась именно к этому. Она, в сущности, вторила утверждениям правых, по мнению которых самодержавный монарх не имеет права октроировать «конституцию», ибо отрекаться от самодержавия права он не имел. Левые партии по другим мотивам стали тоже отрицать право монарха «октроировать» конституцию. Они ссылались на правило Манифеста [17 октября 1905 года], что ни один закон не может быть издан без согласия Думы. Они не хотели видеть, что по смыслу манифеста это правило должно было быть положено в основание будущей конституции, что считать его в силу уже вступившим — значит впадать в ложный круг, из которого не было выхода. Для наших политиков казалось «теоретически правильным» созвание Учредительного собрания по четыреххвостке. Они не замечали, что и для этого нужно было бы издать новый закон, на что, по их мнению, государь права уже не имел. Какой же был бы выход из этого? Через 12 лет эти теории пришлось применить. Было создано Временное правительство, которое само облекло себя «полнотой власти», т. е. самодержавием; свои новые полномочия оно основало на постановлении [Временного] комитета Государственной думы и на Манифесте великого князя[844], из которых ни тот ни другой на то никаких прав не имел. Было объявлено о созыве Учредительного собрания по четыреххвостке, и это было сделано великим князем Михаилом, который престола не принял и никаких распоряжений делать не мог. Но тогда это еще можно было понять. Отречение двух императоров[845] создало то «состояние революции», где власть брал тот, кто себя мог заставить послушать, и где все правовые основы порядка все равно были низвергнуты. Но этот «способ» предлагался как «единственный выход» в то время, когда на престоле сидел еще самодержавный монарх, власть которого признавалась во всей России, и когда речь шла только о том, чтобы превратить этого самодержавного государя в конституционного и разумно разделить его власть с представительством. Эта странная идеология, которая показывала, как мало партия способна была водворить конституционный порядок, распространилась и на все виды законодательной деятельности. В тогдашней публицистике, не исключая серьезной, не раз старались доказывать, что Манифест 17 октября уже лишил государя права издавать законы и даже применять старые, манифестом якобы отмененные. Как при таких условиях могла бы власть противостоять революции? И эти чисто революционные настроения распространены были не только в тот исключительный год, но дожили [и] до нашего времени.
Я уже упоминал, как Милюков в 1920 году в «Трех попытках», несмотря на свой тайный совет Витте — вопреки всем октроировать конституцию, все же продолжал находить, будто созыв Учредительного собрания был разумным и «единственно теоретически правильным» способом издания конституции. А теперь И. И. Петрункевич, человек громадного практического опыта и ума, на стр. 445 своих интереснейших воспоминаний повторяет тогдашние кадетские хитросплетения. «Все законы, — пишет он, — опубликованные в промежутке времени от Манифеста до созыва Первой Думы, были изданы без одобрения Государственной думы и, следовательно, были нелегальны (!) и не могли иметь силы закона»[846].
Вспоминая все это, нельзя удивляться, что сторонники правового порядка, понимавшие, чем ему грозит победоносная революция, думавшие в кадетах видеть конституционную партию, которая справится с революцией, в них были глубоко разочарованы, смотрели на них как на обманщиков, которые своих слов не сдержали. Это относилось особенно к тем, чье присутствие в рядах партии было гарантией, что она к монарху лояльна. Я не забыл этого времени и в их лояльности не сомневаюсь; но одной лояльности мало, чтобы дать хороший совет или верно оценить положение. Но я хорошо помню другое: как левое крыло партии и, пожалуй, ее большинство действительно с революцией не хотело бороться. Одни ее не боялись, а боялись только реакции. Другие, которые ее, может быть, и боялись, в успех борьбы с ней больше не верили. Им нужно было поэтому с нею идти; это единственный шанс ею потом управлять. Помню, с каким восторгом М. Л. Мандельштам говорил, что всеобщая забастовка делает пролетариат непобедимым. Силой, ораторствовал он, можно всему помешать, но силой ни к чему принудить нельзя. Нельзя силой заставить работать, если пролетариат не захочет. Он теперь господин положения[847]. Помню другого, теперь очень правого; он указывал, что сложность современной экономической структуры делает власть бессильной против насильственных актов и потому «левые партии поставят власть на колени».