Как ни интересна и ни поучительна была беседа с Клемансо, она не имела отношения к займу. Мы узнали, что с ним все решено и говорить о нем нечего; не помня даты нашего разговора, не могу решить, было ли это правдой или только вежливым способом уклониться от разговора на эту неприятную тему. Но самый вопрос казался поконченным; о нем можно было больше не думать.
В этом я ошибся. Мы от него не отделались. Нашлись люди, которые нас старались использовать. Нессельроде приехал ко мне со следующей неожиданной новостью. Один из старых эмигрантов, полным доверием в левых кругах не пользовавшийся, узнав от кого-то про нас, по собственной инициативе отправился к Анатолю Франсу и добыл от него письмо к Пуанкаре, который был тогда министром финансов. Анатоль Франс, называя наши имена, настойчиво рекомендовал Пуанкаре нас принять. Пуанкаре назначил день для приема, и непрошенный посредник с торжеством нас об этом уведомил. Помню наше негодование на эту бесцеремонность. «Ведь все решено. Зачем ходить к Пуанкаре?» Аудиенции мы не просили, а выходило, будто мы ее добивались. Нессельроде, передавая приглашение Пуанкаре, заявил, что сам ни за что не пойдет; о нашем визите к Клемансо уже болтают по городу. Слухи действительно были, но не полные и не точные. В них были повинны мы сами. Перед тем как идти к Клемансо, мы назначили встречу в кафе на углу Place Bauveau, где этого кафе уже более нет. Мы разговаривали по-русски, не предполагая, что нас могут понять; русских в Париже было не столько, сколько теперь. По случайности в кафе сидел кто-то из состава посольства и все услыхал. Итак, Нессельроде отказался идти. Кальманович, кажется, уже из Парижа уехал. Мне вообще идти не хотелось, а одному и подавно. Однако не хотелось быть и невежливым и к Пуанкаре, и к Анатолю Франсу. Я колебался. Dans le doute, abstiens-toi[901]. И, вероятно бы, я не пошел. Но последовал неожиданный coup de théâtre[902]. В утро приема, когда я сидел в номере, еще не зная, как поступлю, ко мне постучал Долгорукий, только что приехавший с Ривьеры. Я очень обрадовался, наскоро рассказал ему,
Вот и все, в чем заключалась наша «кампания» против займа. Она подняла большой шум в печати. Но печать не была достаточно осведомлена, смешивала меня и Долгорукого с неизвестным для нее Комитетом и, как нарочно, все конкретные обвинения формулировала так ошибочно, что позволяла нам, не уклоняясь от правды, отвечать сплошным отрицанием. Когда газеты писали, что
Ввиду повторных обвинений, исходивших уже от Милюкова, я рассказал все как было, кажется, ничего не забывши, хотя этому прошло 30 лет. Если
Но восстановив то, что было, я себя не оправдываю. Я не соглашался с той постановкой вопроса, которую Комитет давал займу, но, конечно, был бы доволен, если бы заем не удался и его пришлось бы заключать с согласия Думы. Мысли о том, что перед лицом иностранцев Россия должна была быть едина и внутренние распри забыть, была тогда мне чужда. Но этой мысли было чуждо
Прав ли я в этом предположении? Я напомню факт, многим известный. В 1908 году, уже после 3 июня [1907 года], парламентская делегация ездила в Лондон[905]. Мы были там не только членами партии, но и представителями новых законодательных учреждений. Нас принимали официальные лица и сопровождал наш посол. Тогда появилась в рабочей газете статья, принадлежавшая, кажется, Рамзаю Макдональду, где, приветствуя
Очевидно, Милюков возражал потому, что понимал впечатление, которое наш протест произведет на нашу «общественность». В этом он не ошибся. Я помню заседание [Центрального] комитета в Петербурге, где этот шаг делегации обсуждался. Помню речь Колюбакина, который через 6 лет доказал свой патриотизм своей смертью, но в то время настаивал, что этот шаг делегации противоречил нашим традициям. Дело не лично в Милюкове, который мог смотреть иначе, а в тогдашнем настроении общества. В 1906 году я погрешил не
И потому теперешняя критика Милюкова несправедлива. Задним числом не надо приписывать себе позднейших настроений. Либеральная общественность, и в частности кадеты, переродилась в эпоху Великой войны[907]; недаром тогда примирение власти и общества стало возможно. Обе стороны почувствовали, что они нужны друг другу. В 1906 году этого еще не было вовсе.
За кампанию против займа обвиняли всю Кадетскую партию. Она была совсем ни при чем. Милюков со спокойной совестью мог ее защищать. Но зачем он делает из нас козлов отпущения, повторяет, что мы партией были дезавуированы? Говоря о грехах меня и Долгорукого, Милюков постоянно подчеркивает, что мы были «дезавуированы». Это я отрицаю, не только как факт, но как простую возможность. Но что ввело в заблуждение Милюкова, в чем недоразумение? И вспомнив, что было, я нахожу объяснение
После свидания с Пуанкаре мы с Долгоруким пробыли в Париже еще несколько дней. Но за два или три дня до отъезда пришел Гильяр с новым предложением. Так как французское правительство решение приняло, то с этой стороны было нечего делать. Но Франко-Русский комитет задумал обращение к обществу путем воззвания в газетах и расклейки афиш. Нас спрашивали: согласны ли мы присоединить к воззванию и наши подписи и дать их не от себя лично, а от партии? Только бы мы дали согласие, остальное они все сделают сами и даже без нас. А если мы не захотим подписать общее воззвание, то не согласимся ли написать его отдельно? Все хлопоты по печатанию и расклейке они берут на себя.
Этого, конечно, мы не хотели по самым разнообразным мотивам. Но раз обращались не лично к нам, а к представителям партии, имевшей большинство в Государственной думе, то было естественно, что мы не могли дать ответа без ведома партии; нашим долгом было довести об этом до ее сведения, а не отказывать
Наша телеграмма, клером[908], за нашими подписями была сама по себе верхом неосторожности и легкомыслия. Можно дивиться, что в поисках за виновными эту телеграмму никто не использовал. Мы против себя давали оружие. Комитет эту нашу неосторожность осудил и нам не ответил[909]. Он был прав. С его стороны молчание уже было ответом. Но осуждение такой телеграммы к своим не равносильно «дезавуированию» того, что мы
Но возвращаюсь к рассказу.
Мы вернулись в Москву ко дню, когда выборщики должны были выбирать депутатов Москвы.
Тут произошел инцидент, который получил отражение только во 2-й Государственной думе. Депутатами были давно намечены от Москвы: Муромцев, Кокошкин, Герценштейн и Долгорукий. Но вместе с городскими выборщиками, которые все были кадеты, по закону участвовали в выборах и представители рабочей курии, сплошь социал-демократы. Благодаря избирательному закону их голоса пропадали. Тогда был поставлен вопрос: не исправить ли недостатки закона и не уступить ли добровольно одно место рабочему? Партия на это пошла. Но для этого надо было пожертвовать одним из
Глава XXIII. Апрельский кадетский съезд
Я был еще в Париже, когда стали выясняться общие результаты выборов в России, и не был свидетелем того, как партия свой триумф воспринимала. Но тактическую линию, которую она собиралась проводить в 1-й Государственной думе и которую она должна была выработать на апрельском партийном съезде, ей пришлось определить еще раньше, в самом процессе выборов. Победа кадетов обнаружилась в избрании
Победа исполнила кадетов законной гордостью, но и поставила их перед новою трудностью. Положение опять переменилось. На январском съезде они выработали тактику «для оппозиции», ради этого доводя до отрицания правоспособности
Победа воскресила в кадетах иллюзию
Тотчас после выборов кабинет был уволен и Витте был заменен Горемыкиным[912]. Как к Витте ни относиться, его падение было несомненной победой правых. Витте, несмотря на все свои разочарования в зрелости общества, все же остался человеком 17 октября; с ним он неразрывно связал свое имя. Горемыкин в этом был его определенным противником, как был противником всяких либеральных реформ. В совещаниях по выработке конституции[913] у Витте с Горемыкиным произошло не одно резкое принципиальное столкновение. Они стояли на разных полюсах. Этого мало. В письме об отставке государь ставил Витте в упрек, что он допустил победу левых тем, что выборов не направлял, чего, по словам государя, «во всем мире не делается»[914]. В воспоминаниях гр[аф] Коковцов передает, что государь был настолько недоволен всем кабинетом, что никого из прежних министров в кабинете Горемыкина видеть не соглашался[915]. Кабинету Витте ставилось в вину, будто он обманул государя и привел его к конституции. Таким образом, Витте пал жертвой за