Я вернулась обратно в дом со своим пакетом слив.
–
В доме Нонна расставляла тарелки на кухонном столе. Обычно там мы всегда завтракали. Но ланч и обед всегда, сколько я помнила, проходили за обеденным столом в другой комнате. Этот стол располагался под продолговатой рамой, в которую была вставлена копия картины, изображавшая Иосифа, Марию и младенца Иисуса. Младенец сидел ровно и прямо, как взрослый, но лицо у него было подростковым. Он протягивал Иосифу букет белых лилий. На заднем плане виднелась долина, за ней – поля, а за ними – горы. Я знала еще со времен учебы по истории искусств, что лилии символизируют чистоту, невинность и непорочность. Но еще они несли в себе возрождение. Картина рассказывала мне о невинности, но скрывала в себе возрождение, которое наступало после ее потери. Мне эта картина всегда нравилась. Я находила ее очевидную пасторальную романтику самым оптимистичным произведением искусства среди всех прочих, которые имелись в этом доме, – он был полон распятий и изображений римских пап. Но еще больше я обожала раму ручной работы. Она мне всегда напоминала о похожей раме в доме моей прабабушки в Восточном Техасе. Та рама обрамляла трио, состоящее из Мартина Лютера Кинга, Джона Ф. Кеннеди и Роберта Кеннеди. Это был иной вид романтического оптимизма. Иная разновидность потери. И трапеза за обеденным столом в доме Нонны всегда была моей личной связью с другой моей жизнью, за тысячи миль отсюда. И я наслаждалась этой связью. Но сегодня этот стол не был накрыт. Сегодня он служил алтарем для горящей поминальной свечи, стоящей на подставке, сделанной вручную.
На кухне Нонна переставила кастрюлю на дальнюю конфорку – чечевица, приготовленная рано утром, еще до того, как Зоэла проснулась и попросила посмотреть на прах, снова закипала. Я учуяла запах чеснока. Я знала, что там была мята, которую Нонна хранила в терракотовом горшке под лавкой возле дома. У нас будет чечевица с пастой, догадалась я. Чечевицу вырастили здесь. Я никогда не ела чечевицу в своем детстве. На самом деле я думаю, что даже не знала, что это такое, до тех пор, пока мне не исполнилось лет эдак двадцать пять. Это Саро приучил меня к ней, а позже я увидела, что на Сицилии чечевица была больше, чем просто продуктом питания. Она являлась судьбой, фортуной. С кулинарной точки зрения ее едят для пропитания, особенно во время засухи или дефицита. С точки зрения культуры она известна тем, что приносит удачу путешественникам и сулит хорошую жизнь на Новый год. Но еще чечевица – это также и траурная пища. Она доносит до стола весь человеческий опыт.
Так я сидела, наполовину додумывая мысли, в нашем совместном молчании. Отдельные фрагменты воспоминаний всплывали и уносились мимо с одинаковой скоростью. В Лос-Анджелесе я стала одержима тем, чтобы запомнить все. Во мне угнездился глубокий страх того, что я потеряю Саро еще больше, если вдруг утрачу память. Я все записывала, до мелочей. Я носила с собой блокнот, чтобы помнить, что как выглядело, например костяшки его пальцев, когда он держал нож. Как он вытирал сначала нижнюю часть тела после того, как принимал душ. Почти патологическую решимость, с которой он был готов проехать километры на машине, чтобы взять напечатанную копию его итальянской газеты, «La Repubblica», в газетном ларьке на краю Беверли-Хиллз, потому что тот парень всегда оставлял последнюю копию для него, неважно, шел дождь или светило солнце. Его переносицу в тот день, когда он умер. За столом у Нонны эти воспоминания мелькали быстрее, чем я успевала их схватить. Я чувствовала головокружение.
Нонна поставила передо мной неглубокую чашку чечевицы с диталини. На столе не было вина, только вода. Вина не было никогда. Она не следовала пословице «
Она отрезала хлеб,
–
Я поднялась со стула, у которого было сплетенное вручную соломенное сиденье, и направилась к узкой каменной лестнице, ведущей наверх. Странным образом я ощущала комфорт в поддержании сокровища простой рутины. Я взбиралась на отвесную скалу, шлепнулась на самую середину неизведанного и оказалась выброшена в самое сердце бескрайней скорби. Я могла лишь надеяться, что, следуя за хлебными крошками знакомого распорядка, я в конечном счете найду свой выход из этих непроходимых дебрей.
Зоэла была в кровати наверху. Она оставила Пеппи и DVD. Я не могла точно сказать, спала она или нет. В определенное время дня есть какая-то природная драма в игре сицилийского света. Он ложился поперек ее маленького узкого торса, сильный и властный. Такой свет я наблюдала только в Алиминусе. Он попадал внутрь через единственное окно в большой, но аскетически меблированной спальне Нонны. Должно быть, Зоэла открыла ставни и раздвинула их в стороны. Это была одна из тех маленьких деталей итальянской жизни, которые ей нравились. Она впускала свет в комнату, которая редко когда видела такое освещение, особенно в это время суток. Темнота дома Нонны нам обеим казалась дезориентирующей и одновременно восстанавливающей. Когда я взглянула со спины на нее, лежащую поперек накрахмаленных, высушенных солнцем простыней, я тут же представила себе в этом свете Саро. Представила, как он держит ее.
–
– Отнеси меня, – ответила она мне, словно была испугана или все еще не проснулась. Я знала, что такие периодические регрессии в эмоциях или развитии были одними из признаков страдания у детей. Я могла разглядеть в себе то же самое, поэтому сочувствовала ей. Я стремилась поддержать ее во всем, даже если это значило, что семилетнего ребенка придется нести на руках. Но втайне я надеялась, что такое будет происходить не каждый день. Меня коснулась мимолетная, но знакомая вспышка гнева. На доли секунды мне захотелось убить Саро за то, что он умер. Такие моменты часто заставали меня врасплох, но они также случались достаточно регулярно, когда мне нужен был еще один взрослый человек, к которому я могла бы обратиться за помощью. Когда она просыпалась посреди ночи, когда мне требовались свободные руки, чтобы придержать закрывающуюся дверь, когда ей хотелось, чтобы ее понесли.
– Конечно, но когда мы спустимся вниз, до стола ты дойдешь сама.
Она знала, что так далеко от дома я могу ей отказать только в очень небольшом количестве вещей. Уступая ее просьбам, я обретала предназначение – как мать, как скорбящая женщина и как бывший опекун, проведший последнее десятилетие, ухаживая за кем-то другим, и дезориентированный от незнания, что делать дальше.
Несколько минут спустя я подвинула свой стул к столу и принялась за еду, стоящую перед нами, еду, которая была и молитвой, и торжественной речью горя.
–
Я не развивала мысль дальше, чем приехать сюда и похоронить прах. Все остальное было как чистый лист.
–
–
Мы продолжили есть. Когда находишься за столом – все остальное приостанавливается.