Книги

Вацлав Нижинский. Воспоминания

22
18
20
22
24
26
28
30

Через два дня после этого в Лозанне мы встретились с мистером Расселом, представителем «Метрополитен-оперы». Он приехал, чтобы сопровождать нас до Нью-Йорка. Мы удивились: Вацлав не получал напрямую никаких приглашений из Америки, и мы не совсем понимали, что происходит, но мистер Рассел все объяснил.

Театр «Метрополитен-опера» желал показать американской публике Русский балет в его первоначальном великолепии. Дягилев подписал контракт, который с финансовой точки зрения был очень выгодным, и этот оперный театр потребовал, чтобы он привез в Штаты первоначальный балет со всеми его звездами — с Карсавиной, Нижинским, Фокиным и Больмом. Подписывая этот договор, Дягилев знал, что если он и сумеет снова собрать труппу, участников которой жизнь разбросала далеко друг от друга по странам Союза, то из звезд сможет привезти только Больма. Однако он верил, что, когда балет окажется в Нью-Йорке, руководство «Метрополитен-оперы» примет любых артистов, кого бы он ни привез.

Насколько Дягилеву было известно, Фокин был на военной службе, Карсавина ждала ребенка, а Вацлав был военнопленным. Он приехал в Нью-Йорк и просто сказал людям из «Метрополитен», что это непреодолимая сила и с этим он не может справиться. Люди из «Метрополитен», естественно, удивились и объяснили Дягилеву, что при таких условиях выступления невозможны, что они уже пообещали американской публике первоначальный состав и обманывать ее невозможно.

Дягилев сказал своим близким друзьям, что он, в конце концов, приехал в Америку зарабатывать деньги, и, даже если спектакли будут не такими идеально прекрасными, как в Лондоне и Париже, они все же будут гораздо лучше всего, что когда-нибудь видели в Америке. Такое заявление от Дягилева — это было поразительно.

Вацлав сказал Расселу, что при обычных обстоятельствах он вряд ли смог бы танцевать в Русском балете после всего, что произошло между ним и Дягилевым перед началом войны, но, поскольку Соединенные Штаты работали ради его освобождения, он предоставляет себя в их распоряжение и готов танцевать перед американской публикой.

В Лозанне мы получили от сэра Джорджа Льюиса известие о том, что он выиграл в английских судах процесс, который начал против Русского балета, чтобы получить полмиллиона золотых франков невыплаченной зарплаты, которые балет был должен Вацлаву; но, поскольку Дягилев официально не имеет постоянного места жительства ни в какой стране, вероятно, будет очень трудно их получить.

В это время Стравинский со своей семьей жил в Морже, возле озера Леман, а Морж находится недалеко от Лозанны. Как только он услышал о нашем приезде, он приехал и завладел Вацлавом. Раньше я знала Стравинского только в лицо, а теперь познакомилась с ним. Он одевался сверхмодно — так модно, что невозможно описать. Он думал, что это — самый большой шик, и было что-то трогательное в его наивном и тщеславном дендизме. Он, похоже, был очень уверен в себе и полностью убежден в своей гениальности. Гениальным он, несомненно, был, но его манера говорить об этом казалась едва ли не детской и в то же время очаровательной. От такого великого человека, как он, можно было ожидать больше достоинства в поведении. Приходя к Вацлаву, он всегда был крайне вежлив со мной. Он по многу часов говорил с Вацлавом о своих планах и сочинениях, о замыслах и несправедливых поступках Дягилева. Казалось, что поток его слов никогда не останавливается. Он пытался уверить себя в том, что не зависит от Сергея Павловича: «Я композитор, и рано или поздно люди поймут цену моей музыки. Конечно, Сергей Павлович — это огромная помощь, особенно теперь, когда идет война. Но в России в любом случае невозможно, чтобы твои работы играли, если у тебя есть современные идеи. Он не может раздавить меня. Я совершенно не одобряю его вражду против вас, но мы должны быть справедливы — он ужасно страдал, когда услышал, что вы поженились; он никогда представить себе не мог, что такое возможно. Во время вашей свадебной церемонии он получил телеграмму — как я понимаю, от Василия Ивановича. Сергей Павлович получил ее в Лондоне, в отеле „Савой“, где он тогда жил, и мы узнали, что он страшно побледнел и упал в обморок. Должно быть, это была для него ужасная тяжесть. Мы все понимали это, но что мы могли сделать? Это был один из тех конфликтов, у которых нет решения. Все эти личные чувства не имеют права тормозить развитие искусства». В конце концов, Нижинский и Стравинский представляли современное искусство в России. Дягилев был такой же важной движущей силой этого искусства, но силой другого рода. Почему такие мелочи, как деньги и любовь, должны мешать их делу? Я почувствовала себя совершенно раздавленной. Что я делаю среди этих людей, одаренных Богом и посвященных в Его тайны? В конце концов, Стравинский и Вацлав были молоды, и мы все были полны надежд.

Стравинский сразу подружился с Кирой. Он сам был отцом и хорошо умел обращаться с детьми. Мы устраивали прогулки по Лозанне — ходили в разные кафе, а Стравинский был нашим проводником. Вацлав был похож на семилетнего мальчика: наконец он был с другом, собратом-артистом, человеком, с которым он мог говорить на одном и том же языке и который понимал его целиком и полностью.

Стравинский попросил нас побывать у него в Морже. Мы пришли в его дом, который стоял возле озера, фасадом к Монблану, но, несмотря на это, был кусочком России — по расположению комнат, по мебели. Этот дом был скромно обставленной виллой, но каким-то образом Стравинский и его жена сумели превратить ее в дом у Москвы-реки. Стены были увешаны картинами его старшего сына, у которого уже проявился талант. Жена Стравинского была настоящая русская женщина, преданная жена и мать. В ее огромной простоте была сила человека, который посвятил себя — свою жизнь и личность — гению другого человека. Она была идеальной женой великого артиста.

Мы наслаждались мирной домашней жизнью семьи Стравинских. Мадам Стравинская была настоящей художницей в рукоделии: она прекрасно вышивала, вязала и рисовала. Я всегда старалась доставить Вацлаву удовольствие, подражая таким русским женщинам, но мне это плохо удавалось.

Игорь начал рассказывать нам о новом квинтете для одних духовых инструментов, который он тогда сочинял, а также об опере «Мавра» и о замысле балета «Свадьба».

Между ним и Вацлавом произошел очень горячий спор. Стравинский зло нападал на Бетховена, Баха и всех тех композиторов, которых несколько лет назад так уважал, но которые теперь были просто «бошами». В это было почти невозможно поверить. Русская школа еще со времени «большой пятерки» объявила войну немецкой музыкальной школе и ее традициям. Со времени Мусоргского русские хотели утвердить свою собственную концепцию и поддались влиянию французского взгляда на музыку.

Казалось ужасным, что Стравинский позволил войне между Россией и Германией ослепить себя — что его мнение могло быть разным оттого, идет война или нет. Я была уверена, что в глубине души он не мог чувствовать так, как говорил. Это был — должен был быть — просто протест. Вацлав, возможно, мог понять его гнев против Рихарда Штрауса и Баха, но Бах — сбрасывать с пьедестала Баха было уже слишком. «Почему мы должны уважать всех этих бошей, когда меня самого мои издатели в Германии больше не издают? И один Бог знает, будут ли они выпускать сочинения Чайковского и Рубинштейна».

«Конечно, я не согласен с тобой по поводу „Фавна“: в нем музыка — спираль, а хореография — углы». — «Ты прав, совершенно прав, но мы с Сергеем Павловичем тогда не смогли найти ничего лучше, — ответил Вацлав. — С музыкальной точки зрения это неартистично, хоть я и восхищаюсь „Фавном“, который сам по себе — шедевр».

Однажды вечером Стравинский пришел к нам в страшном гневе. В тот раз Сергей Павлович сыграл с ним по-настоящему скверную шутку. Было условлено, что Сергей Павлович, как только приедет в Нью-Йорк, устроит Стравинскому официальное приглашение, чтобы тот приехал туда и дирижировал своими балетами в «Метрополитен». Но, оказавшись в Нью-Йорке, Сергей Павлович сразу же забыл свое обещание. Разумеется, Стравинский был обижен таким невниманием. Он настойчиво твердил: если Вацлав настоящий друг, то должен поставить условие, что поедет в Америку, только если Стравинского тоже попросят приехать. Я считала, что он слишком сильно тянет за связывающую их нить дружбы. Стравинский говорил, бушевал, кричал и ходил вперед и назад по комнате, ругая Дягилева.

«Он думает, что Русский балет — это он. Наш успех вскружил ему голову. Кем был бы он без нас — без Бакста, Бенуа, тебя и меня? Вацлав, я надеюсь на тебя».

Они вдвоем пошли на почту, полные решимости противостоять этому новому акту произвола. К счастью, они не умели писать по-английски и позвали меня помочь. Их телеграмму Отто X. Кану, которая была составлена в довольно резких выражениях, я сумела перевести так, что она стала вежливой просьбой. Приглашение для Стравинского, на которое они надеялись, не пришло, а нам нужно было уезжать в Париж.

Когда мы садились в поезд на вокзале в Понтарлье, Рассел попросил меня не говорить, что я венгерка по рождению. У меня был русский дипломатический паспорт, где не было указано, из какого я народа: русские дали мне его из уважения к Вацлаву.

Рассел и я провели крайне неприятные четверть часа. Вацлав об этом не знал: с нами был официальный переводчик — француз, свободно говоривший по-русски; но он так увлекся разговором с Вацлавом и ему было так интересно увидеть человека, вырвавшегося из рук австрийцев, что он не обращал никакого внимания на меня.

Рассел дал необходимые объяснения, после чего нас провели в деревянный зал ожидания. На французской стороне зала, возле маленькой железной печки пытались согреться солдаты, закутанные в большие покрывала. Они уступили нам лучшие места и дали покрывала мне и Кире. Узнав, что мы — отпущенные на свободу бывшие военнопленные, они сразу начали угощать нас кипящим красным вином, которое согрели на печке, и его было так приятно пить в эту ужасно холодную февральскую ночь.