Когда следуешь из Америки на восток, появление Ирландии знаменует близость окончания как ночи, так и самого рейса.
Даже после самого рядового трансатлантического перелета вид Ирландии вызывает в памяти «день возвращенья»[23], которого Гелиос навсегда лишил спутников Одиссея. Земля, что предстает твоему взору, сплошь покрыта светящимися прожилками – зажженные человеком огни изукрасили узорами темноту, древнюю, как сама история. Наиболее плотная иллюминация на побережье – там искусственное освещение не гаснет, даже когда горизонт озаряет восход. Подлетая к Ирландии, я думаю о наполовину проснувшихся деревнях, о рыбаках, уже выбравшихся из своих домов на берегах, изогнутых причудливо, как чернильные силуэты в тесте Роршаха. Вот он – «день возвращенья» и его простой пейзаж; вот земли, оплетенные нитями мягкого света, сулящие конец нашему ночному странствию через океан.
Когда умер мой отец – через полтора года после нашего совместного полета в Будапешт, – мир, на который я смотрел из самолета, особенно ночной мир, сильно изменился. Как и многие из тех, кто потерял одного из родителей – и вдобавок в сравнительно молодом возрасте, я внезапно осознал конечность нашей жизни. Раньше я либо просто не думал о ней, либо не придавал ей значения. Медсестра ощущает груз времени, глядя, как потолстела история болезни пациента, для механика он воплощается в ржавчине и постоянных ремонтах, для архитектора – в том, как в часто подновлявшемся старом здании один стиль наслаивается на другой. Мне течение времени явило себя на земле, над которой я проводил в полетах долгие часы: я заметил, что география искусственного освещения изменилась.
То, что мы наблюдаем сверху – сельские дороги и пригородные тупики, гудящие шоссе, склады, где хранятся товары, которые мы купим завтра, гигантские парковки, вспыхивающие красным радиомачты, – безусловно, лишено индивидуальности. Вместо нее мы видим некую инфраструктуру – световую сеть, которая служит нам, но не является нами; эти огни заставляют вспомнить строчку из Леонарда Коэна: «Мы так легки здесь». Если бы из ночного города вдруг исчезли все люди, он какое-то время выглядел бы так, словно ничего не случилось. Город построен нами для жизни, город и есть сама жизнь, однако ночная его красота – в чуждости и хрупкости, в тихой отстраненности наподобие той, что вычитываешь в сумеречном мигании окон на верхушке небоскреба.
Пролетая ночью над миром, я вдруг подумал, что именно таким – далеким, холодным, суетным, безразличным к взгляду стороннего наблюдателя – он может сейчас видеться моему отцу. Естественное следствие горя – шок от того, что остальные продолжают как ни в чем не бывало работать, ходить по магазинам, болтать, смеяться, – обрушилось на меня с особой силой, потому что я невольно видел больше проявлений обычной человеческой жизни, чем другие.
Порой мои друзья вдруг начинают рассказывать мне о незабываемом полете, во время которого они часами смотрели в иллюминатор – молча или слушая музыку. Их внезапно привлекло то, чего они раньше никогда не видели или не замечали. И меня поражает, как часто оказывается, что в этот удивительный полет рассказчик отправился из-за того, что кто-то из близких внезапно заболел или умер. Подобные путешествия, похоже, особенно располагают к своего рода направленному вовне самоанализу – то ли вследствие усталости и джетлага, то ли оттого, что из-за бесконечных звонков родным, друзьям и врачам часы, проведенные в самолете, оказываются единственными за несколько недель, когда мы остаемся наедине с нашими мыслями. Кроме того, мы и мысленно, и физически переносимся в другое пространство, другую реальность, оставляя позади печальную новость. В первые месяцы после смерти отца я часто думал о том, сколько пассажиров в самолете, который я веду, поднялись на борт из-за того, что у них кто-то умер или серьезно заболел, и о том, какими в эту ночь видятся им огни мира под крылом.
Астронавты рассказывают, что Бельгию легко увидеть из космоса: на ночных фотографиях Земли эта страна кажется сплошным пятном белого света, не уступая в яркости любому городу. Бельгия – одна из самых густонаселенных стран Европы, а ее дорожная сеть – одна из самых плотных и хорошо освещенных. С высоты самолета эти огни кажутся не белыми, а желто-оранжевыми – электрический невод, наброшенный на землю. Когда я лечу из Лондона, Бельгия сначала кажется громадной светящейся гладью, лежащей за сумрачными очертаниями Ла-Манша. Сияющие линии испещрили ее, как трещины – кусок защитного стекла. И вот стекло наклоняется к нам – сразу в двух плоскостях, поскольку мы приближаемся к Бельгии и одновременно поднимаемся над ней.
У ближайших соседей Бельгии дорожное освещение не так развито, поэтому ясной ночью извилистые и не особо строго охраняемые бельгийские границы легко разглядеть с неба. За ними земля становится темнее. Я ищу огни французского города Лилля (когда-то он принадлежал Фландрии, и голландцы до сих пор называют его Рейселем), а потом перевожу взгляд на северо-восток, за границу света. Там я нахожу родной город отца и вспоминаю – так же я нашел его в ту ночь, когда папа летел со мной, в передней части салона, в трех метрах от закрытой двери в кабину пилотов.
Есть и другие границы, которые легко заметить по иллюминации; например, один из самых ярких и самых известных освещенных рубежей пролегает между Индией и Пакистаном. Но мне дороже всего то, как сияет в ночи линия, обозначающая очертания родины моего отца, ее свет утешал меня еще долго после папиной смерти. Земля, где мы выросли, делает нас теми, кто мы есть, а прошлое моего отца принадлежало другой стране не только в буквальном смысле. Однажды он рассказывал, как забавно было, вернувшись в Бельгию, обнаружить, что он не знает голландских слов для обозначения разных технологий: они были изобретены или пришли в язык уже после его отъезда. В первые месяцы после его смерти, вылетая из Лондона, переходя в режим набора высоты и встречая во тьме Бельгию, я думал о том, какая картина открывалась здесь пилоту в 1931 году, когда родился отец; думал о своих дядюшках, тетушках, двоюродных братьях и сестрах – о том, как они проводят вечера при свете тех огней, на которые я сейчас гляжу сверху. Бельгия – страна, занимавшая в то время все мои мысли, – лежала передо мною, озаренная электричеством, как прошлое, озаренное памятью. Ее границы так отчетливо виднелись в темноте, что мне подумалось: для каждого из нас после смерти одного из родителей земля предков начинает сиять ярче.
Летая над самыми уединенными местами нашей планеты, я полюбил и другие, незнакомые мне огни. Обычно над малонаселенными областями земного шара – Сахарой, Сибирью, большей частью Канады и Австралии – двигаешься в полной темноте, лишь иногда мелькнет внизу россыпь сияющих точек. Но случается и так, что совсем в пустынном краю или в просвете между закрывающими землю облаками вдруг мелькнет один-единственный огонек. Безбрежное море тьмы – кстати, увидеть подобное можно и над океаном, когда пролетаешь над кораблем, – и в нем плывет одинокое пятнышко света.
Такой огонек заставляет подумать о чем-то стародавнем: последний уголек догорающего костра, маяк… C самолета, помимо этого света, можно различить лишь море ночи, которое его окружает; необъятность этой тьмы мы, наверное, можем оценить лучше, чем кто-либо на поверхности земли. В одиноком огоньке таится что-то хрупкое и задушевное. Городские огни, сколь бы красивыми и затейливыми они ни казались сверху, такого отклика в душе не вызовут.
Когда я вижу этот свет, мне сразу вспоминаются адски холодные ночи моего детства, когда я, ковыляя по снегу, тащил в дом вязанку дров, чтобы растопить нашу печь. Не зная, кто же там, внизу, начинаешь фантазировать. Может, это генератор, освещающий маленькую деревушку, и скоро его выключат до утра? Или это сливаются издали несколько огней – лампочки, растянутые между домами на какой-нибудь пыльной площади? Когда смотришь с такой высоты, даже окна и фонари целого поселения могут слиться в одно светящееся пятно. Может быть, человек, что зажег этим вечером свет и привлек мой взгляд, посмотрит на небо и увидит мелькнувший среди звезд самолет? Может быть, он задумается, куда я лечу, какие города соединяет мой стремящийся по небу огонек? И как быстро я смог бы найти этого человека снова, уже внизу? Пожалуй, за несколько дней: один-два перелета до города, сияющего тысячей огней, а затем долгое и наверняка трудное путешествие по земле в то место, что с высоты виделось одной затерявшейся во тьме искрой.
Александр Грэхем Белл однажды предсказал, что самолеты вскоре будут отрываться от земли, неся на себе вес тысячи кирпичей. Вес тысячи кирпичей – это немногим более двух тонн. Вес, который может поднять «Боинг-747» без пассажиров и багажа – в него входят лишь еда, напитки и другие товары на борту – составляет более шести тонн, то есть три тысячи кирпичей (а «коммерческая загрузка» 747-го – пассажиры, багаж, груз – обычно равна тридцати-сорока тоннам). В процессе разработки воздушного судна вес учитывают постоянно. Инженер оригинального 747-го даже плакал, когда новый самолет посадили на диету, так что некоторые из его любимых функций пришлось убрать.
Во время полета вес аэроплана значительно меняется по мере того, как сгорает топливо. Пятьдесят пять литров бензина в бензобаке среднестатистического автомобиля весят около сорока килограммов, то есть примерно одну сороковую от общего веса машины. Реактивный самолет, отправляющийся из Сингапура в Лондон, весит триста восемьдесят тонн. Примерно десятую часть от этого показателя составляет коммерческая загрузка, а более ста пятидесяти тонн, то есть две пятых, приходится на топливо, которое до посадки будет почти полностью сожжено.
Пересчет груза на топливо требует максимальной точности. Если вы перед самым вылетом добавили в ручную кладь пять книг – скоротать время в долгом рейсе, то, чтобы ваша библиотечка смогла подняться в воздух и добраться до пункта назначения, в самолет нужно долить топливо, весом примерно равное одной или двум книгам. Иногда количество пассажиров или вес груза на рейсе увеличивается в последнюю минуту. В таком случае мы должны залить дополнительные тонны топлива, чтобы справиться с новой загрузкой.
Этот порочный круг вступает в действие, даже когда лишним весом становится само топливо. Иногда – например когда в месте назначения по прогнозам ожидается туман или снегопад – мы загружаем больше топлива, чем положено по плану полета и по нашим обычным нормам, чтобы не случилось проблем ввиду предполагаемых задержек. Для типичного дальнемагистрального перелета на возможные дополнительные полчаса полета мы заливаем топлива на сорок минут: добавочные десять минут – чтобы довезти этот запас на другую сторону земного шара. И чем дольше длится рейс, тем больше топлива сжигается таким образом, так что в определенный момент один длинный перелет перестает быть выгоднее двух коротких.
До того как стать пилотом, я и не предполагал, что вес самолета на протяжении рейса непрерывно меняется и следить за ним нужно так же, как за проделанным расстоянием и временем, остающимся до приземления. В кабине ты ни на секунду не должен забывать о физике и механике полета, о том, что твоя задача – отрывать людей и груз от земли и перемещать их по небу. Вес воздушного судна влияет на его высоту и скорость, а иногда даже на угол, под которым оно может выполнить разворот. Особенно важно учитывать вес, когда вычисляешь скорость захода на посадку. Мы привыкли считать, что чем тяжелее объект, тем он медленнее, но на самом деле подъемная сила крыла зависит от скорости, так что более тяжелый самолет, как правило, должен двигаться быстрее. В «Боинге-747» на каждые дополнительные три тонны – груза, пассажиров, неизрасходованного топлива – нужен примерно один дополнительный узел скорости. Если посадка задерживается и лайнер начинает нарезать круги над аэропортом, его вес продолжает таять, и нам приходится постепенно снижать скорость – чем меньше фунтов, тем меньше узлов.
В разные моменты полета слово «вес» приобретает для пилотов самые разные значения. Вес – это и просто цифра, и нежелательные выбросы вредных веществ в атмосферу, и груз, который сможет вместить самолет, и груз, от которого придется отказаться в долгом рейсе при сильном встречном ветре, и время, которое предстоит провести в воздухе, и расстояние, которое предстоит преодолеть, и деньги, которые надо экономить. За этими практическими соображениями я иногда забываю о первобытной природе горючего. Если какой-то пережиток прошлого и остался в волшебном супертехнологичном царстве современной авиации, если еще что-то и мешает провозгласить самолет абсолютным воплощением будущего, то это именно топливо. В том, как оно неуклонно тает в полете, честно отдавая нам взамен часы и мили, являет себя древний расчет, идущий из эпохи костров и масляных светильников, когда наши предки только-только научились добывать у природы тепло и свет.
Иногда ночью свидетельства уговора человека с природой сияют под крылом самолета особенно ярко, и поневоле вспоминаешь этимологию латинского названия топлива –
Я пролетаю над Ираком и вскоре уже начну снижение на посадку в Кувейте. Внизу, во тьме, глубоко в пустыне высятся гигантские тонкие свечи. Пламя от каждой из них настолько яркое, что образует вокруг себя идеальную сферу, сияющий в ночи пузырь, похожий на круглый светильник из тех, что можно увидеть над порогом фермерского дома, стоящего посреди темного поля. Пламя красноватое, иногда с золотом, хотя часто непонятно, откуда берется золотистый оттенок – из огня или от земли.