Печально, но вопреки моим надеждам, после того, как недавно я все-таки побывал в Эр-Рияде, это ощущение меня не покинуло. Большую часть своего недолгого визита я проспал, а из отеля выбирался только два раза, на короткие экскурсии. Когда по радио играет хорошо знакомая композиция, вы можете уверенно уловить ее мотив, даже если приемник звучит совсем тихо, а вокруг полно посторонних звуков; но когда следом заиграет незнакомая песня, этот номер уже не пройдет: вы сможете разве что уловить ритм, да и то лишь частично. То, что вы услышите, будет мало чем отличаться от обычного шума. Именно такое чувство посещает меня, когда я ненадолго останавливаюсь в городе, который толком не знаю, – например в Эр-Рияде. Даже проведя здесь ночь, я могу лишь сказать, что «пролетал» город.
После многих лет полетов над Гренландией – пожалуй, ее пролетать я люблю больше всего – мне кто-то дал книгу Гретель Эрлих об этом острове. Эрлих рассказывает об Икуо Осиме, который много лет назад переехал из Японии в Гренландию и живет традиционной охотой в Сиорапалуке, одном из самых северных населенных пунктов мира. Из нового дома Осиме видно, как в небе пролетают спутники; он слышал, что с них можно видеть даже автомобильные номера. Он представляет себе, как один из таких спутников пролетает над Токио, а потом, почти в мгновение ока, оказывается над Гренландией, и теперь со спутника видно его самого – Осима «стоит на ледяной кромке в штанах из белого медведя и держит гарпун». Ему хотелось бы знать, что чувствует этот спутник: «Возможно, смятение и душевный разлад». Мне не раз случалось пролетать в одну и ту же неделю над Японией и Гренландией, и я подозреваю, что у спутника от таких путешествий развивается плейслаг.
В конце «Стюарта Литтла» Стюарт подъезжает к развилке дорог. Он останавливается в нерешительности и видит монтера, который чинит телефонный кабель. Тот советует Стюарту отправиться на север и рассказывает, что на пути встретятся фруктовые сады, озера, поля, «обнесенные кривыми изгородями, которые покосились просто оттого, что устали стоять неподвижно». «До них отсюда ух как далеко, помните это, – предупреждает монтер. – А когда вдобавок ищешь кого-нибудь, то, понятно, передвигаешься не очень быстро».
Когда я вращаю глобус, мне всегда хочется остановиться на Монголии. Бывал ли я в Монголии? Скорее пролетал ее, притом очень быстро. Граница Монголии расположена недалеко от Новосибирска. Когда летишь там, на экране бортового компьютера появляется ярко-синий кружок – это аэропорт имени Чингисхана. «Монголия» – само это слово будоражит меня с детства. Я мог бы стать профессиональным монголоведом, я бы с радостью посвятил себя изучению истории Монголии, ее языка или геологии; я бы даже переехал туда жить. Но больше всего мне нравится ее имя, а уже затем – страна, которая скрывается за ним и о которой я так люблю фантазировать. Может быть, глядя вниз из окна кабины, я вижу не столько реальную местность, сколько плод своего воображения.
Иногда, завидев вдалеке монгольские вершины, я вспоминаю о том, как Стюарт, поразмыслив над советом незнакомца («Стюарт всматривался вперед, в громадные просторы, лежавшие перед ним, и понимал, что его ждет долгий путь»[26]), отправился вперед. Это место и это утро – не сон и не выдумка. Безусловно, именно Монголия встает перед моими глазами – просто, как солнце нового дня. Сколько раз я уже встречал рассвет в этой стране. Его лучи отражаются в горных пиках, круглый год припорошенных снегом, потом спускаются в тенистые бурые долины, порой выхватывая из сумрака дорогу – редкость в этих местах. Затем свет неизменно скрывается под крылом, снова не дав мне разгадать загадку Монголии. Мир подмигивает своим огромным глазом – и мы летим дальше.
Каждый раз, когда я совсем забываю, где нахожусь, – прямо как в анекдоте «к черту подробности, город какой»; когда приходится присесть на минутку, чтобы сообразить, на каком континенте я был пару дней назад, я напоминаю себе: именно полеты укрепили во мне любовь к дому.
Я не имею сейчас в виду, что я стал больше ценить некие достоинства тех городов, где рос или жил. Что-то я стал любить больше, а что-то – меньше. Повидав мир, пилоты часто начинают капризничать: почему нельзя в каждом городе сделать такие станции электричек, как в Пекине; такие открытые бассейны, как в Хельсинки; такие велодорожки, как в Амстердаме; почему не везде таксисты такие милые, как в Ванкувере; почему не везде власти так заботятся об озеленении, как в Сингапуре?
Нет, я люблю свой дом за то, что из любого полета я смогу туда вернуться и найти там покой. Дом – это место, где мне уютнее всего, где та моя половина, что тяжела на подъем и не желает передвигаться быстрее, чем энергичным шагом, может подождать, раз уж другая, беспокойная, половина схватила из ящика комода паспорт и опять куда-то делась.
Возвращение из дальнего рейса после многих часов, проведенных высоко над тундрой и океанами, – это внезапное и радостное замедление. Я чувствую его едва ли не физически. Когда самолет тормозит на посадочной полосе, снижается не только скорость – тает охота к перемене мест; ко мне начинает возвращаться собственное «я». После долгого путешествия дом не кажется чужим, зато на самые простые предметы и действия начинаешь смотреть свежим взглядом. Спустя много миль и часов, проведенных надо льдами, песками или волнами, я могу поесть на своей кухне, взглянуть на фотографию на полке, аккуратно закрыть платяной шкаф, куда наконец отправился отдыхать чемодан. Я иду ужинать с друзьями, и меня радует, что они не знают, какие страны и времена годя я успел повидать с нашей последней встречи. Мне нравится, что они редко спрашивают, где я был, как будто я никуда и не уезжал; как будто мое второе «я» оставалось дома или гуляло с ними по городу.
Иногда после долгого рейса, если у меня нет дел и планов, я могу пару суток вовсе не выходить из дома. Как приятно снова оказаться в четырех стенах, заняться мелкими делами по хозяйству – чем дольше я отсутствую, тем важнее и увлекательнее эти хлопоты становятся для меня по возвращении. Если плейслаг дает о себе знать даже дома, такие дни добровольного отшельничества помогают свести его к минимуму: полезно бывает не менять свое положение в пространстве, даже ради выхода в кофейню на углу.
Если я и выхожу из дома, то иду, например, в парк, где вид почвы под ногами после стольких миль в воздухе просто поражает, а медлительность, с которой я по этой почве перемещаюсь, представляется чудом, очередным нежданным даром аэропланов человечеству – как в тот день несколько лет назад, когда мы летели над Англией на небольшом самолете, а истребители проносились мимо нас с такой скоростью, что наша внезапно ставшая очевидной нерасторопность показалась благословением. Это тоже проявление плейслага, но когда такое чувство вызвано возвращением домой, оно не доставляет особых неудобств. Пока я не войду полностью в домашнюю колею, не начну чувствовать себя уверенно в своем времени и пространстве, мне будет казаться, что я вижу собственную жизнь со стороны или словно бы сверху, и это ощущение усиливается, если, например, послушать песню, которую я впервые услышал, когда был далеко от дома. Мало-помалу мельчайшие атомы уюта начинают заполнять мою вселенную после возвращения – точно так же, как весь мир заполнял окна кабины, пока я летал.
Если нас нет дома, не важно, куда мы направляемся. Давняя подруга моих родителей родом из Висконсина, но уже долгое время живет в моем родном уголке Новой Англии. Когда я возвращаюсь туда, то говорю ей, что холмы кажутся совершенно на своем месте: где бы я ни был, я всегда жду, что они будут выситься у края дороги или вздыматься на дальнем берегу любого озера. Она посмеивается и говорит, что чем дольше ее нет в Висконсине, тем лучше родной штат смотрится, когда она приезжает обратно. Она летит из нынешнего гористого дома в прежний равнинный. Смотрит, как меняется рельеф внизу. Выходит из самолета и едет на ферму, где выросла. «Словно что-то открывается», – объясняет она.
Пилоты и бортпроводники привыкли жить в движении, постоянно преодолевать воздушные мили, что связывают наши воспоминания о разных концах света. Но подобное – пусть и в более мягкой форме – испытывает каждый авиапассажир, который летит в незнакомое место или возвращается туда, откуда давно уехал – или уехали когда-то его родители или бабушка с дедушкой. Подобные поездки – символ нашего века; века глобализации, урбанизации, иммиграции. В современном мире время неотделимо от географии, и не только в первоначальном смысле дрейфа континентов – дрейфуем и мы сами, и наши семьи. Когда подруга моих родителей возвращается в Висконсин, ей, по ее словам, нет смысла даже пытаться сравнить годы отсутствия с длиной обратного пути, соотнести годы, что она прожила в Висконсине, с проведенными в самолете часами, которые вернут ее в то время. Этот полет – путешествие в прошлое.
Тут есть от чего прийти в восхищение. Однако в реальности летный состав видит столько городов и стран, что уместнее говорить о непреходящем замешательстве. В пятницу я пролетаю над Ираном, рядом с турецкой границей недалеко от соленого озера Урмия. Словно бы подстраиваясь под небо над ним, голубая сердцевина водоема ближе к краям становится песочно-коричневой. А в понедельник я пролетаю над Ютой – и нате вам, снова соленое, точнее, Большое Соленое озеро. В кошельке у меня целая коллекция карточек на метро со всего мира. В кармане я могу обнаружить монетку из Кувейта, хотя вообще не помню, когда там бывал в последний раз. Дома я вынимаю из шкафа шорты, вытряхиваю из карманов песок, но не помню, с какого он пляжа. Часто я и моря-то не помню.
Пару раз случалось, что я проходил мимо вывески ресторана «Бомбей» (прежнее название Мумбаи) рядом с тем местом, где я рос в Массачусетсе, а через день-другой уже летел в Индию в сам этот город. Потом, гуляя по комнатам дома, где останавливался Ганди, или проходя мимо знаменитых прачечных под открытым небом, или наблюдая с сиденья авторикши за тем, как бурлит мумбайская пробка, я вспоминал об этом ресторане, который еще два дня назад видел в снегу, как о диковинном полузабытом сне. В тех редких случаях, когда работа бывала мне не в радость, происходило это от чувства, будто я ни здесь, ни там – затерялся в нигде.
Но как-то в декабре мне пришлось проделать путешествие от Бомбея к Мумбаи в обратном порядке. С утра я вылетел в Лондон из Мумбаи пилотом, а оттуда уже отправился в Бостон пассажиром. Потом я поехал на запад, к городу, где уже начали собираться всеми семьями друзья, с которыми я всегда отмечал рождественские праздники.
Незадолго до того, как мы проехали тот самый индийский ресторан, а ночная тьма стала собираться над Беркширом, выпал снег – первый в году. Наконец я попал в самый важный для меня уголок мира, в крохотный уголок, что я зову домом. Когда я увидел указатель на ресторан, мысли о Бомбеях-Мумбаях – блики, отброшенные на сознание сияющим корпусом самолета – уже меня не беспокоили. Я улыбнулся им про себя – и забыл о них.
Каждая посадка – это возвращение из вселенной, где ты можешь попасть куда хочешь, в надежное убежище одного-единственного места, где тебя, возможно, ждет любовь. Много лет назад я летел в Торонто пассажиром. Полет был ночной, и солнце взошло перед самым нашим снижением. Стояло лето, утро играло всеми оттенками синего и зеленого, я слушал любимую музыку, и передо мной расстилалась Канада. Когда самолет пошел на посадку, мое внимание привлекла быстрая тень, двигавшаяся в отдалении. Она легко скользила над лесами, прудами и полосами шоссе. Наконец я понял, что это тень нашего лайнера. Я наблюдал своего рода земное затмение – землю заслоняла тень летательного аппарата, который должен был меня на нее вернуть.
Я попытался сообразить, где должно находиться раннее солнце, чтобы на землю падала такая тень – оно должно быть высоко наверху и за самолетом. Продолжая всматриваться, я по новой запустил песню в наушниках, прибавил звук и схватил фотоаппарат. Я никогда подобного не видел и опасался, что вскоре тень исчезнет. Но она оставалась примерно на том же месте, ее было хорошо видно в окно. Когда мы начали снижаться, она стала увеличиваться в размерах. Я понял, что самолет и его растущая тень движутся навстречу друг другу. Преодолев столько миль, они воссоединятся в момент посадки.
После того утра лишь несколько раз на моей памяти солнце и окончание рейса так удачно совпадали, что на земле появлялась тень самолета; она дрожала, как в предвкушении, как если бы шум моторов или растущий силуэт в небе не давали ей забыть, что ее породило. Это земля, это приземление. Мы почти дома.