Книги

Утро седьмого дня

22
18
20
22
24
26
28
30

Так или не так говорил этот странник, но я потом в продолжение сна всё думал об этом и ничего не мог понять. Потому что было в его речи что-то такое, что я не мог запомнить, что-то, что не вмещалось в слова.

И я почувствовал, что распадаюсь на эти песчинки, в каждой из которых движется Свет. Я умру сейчас и распадусь, если не пойму главного…

С тем и проснулся.

Пока я вспоминаю всё это — сны и прочее, — не замечаю, как рельсы поворотили налево, в сумрачное ущелье Садовой. В глаза ударяет свет — пересекаем Невский. Справа, как бесконечная рояльная клавиатура, — галерея Гостиного двора.

Мне кажется вот что.

Мне кажется, что я школьник, девятиклассник в синем форменном пиджаке, упрятанном под мешковатое зимнее пальтецо. Остановка «Невский проспект — Гостиный двор». Спрыгиваю по высоким трамвайным ступенькам на асфальт, перебегаю Садовую, ныряю в узенький переулок Крылова, бывший Толмазов. Куда это я бегу? Я спешу в Аничков дворец, скрывающийся под псевдонимом «Дворец пионеров имени Жданова». Я тороплюсь в клуб «Дерзание», в кружок поэтов, в огромный деревянный императорский кабинет, где за длинным столом сонм стихопишущих девушек, а во главе стола, спиной к скульптурному камину — маленькая пожилая женщина с лучезарными глазами.

Это Нина Алексеевна Князева, та самая, которая живёт в Сапёрном переулке, почти напротив Каннегисеров.

И я поспешаю во Дворец пионеров не оттого, что там девушки, и даже не только для того, чтобы предъявить свои стихи, свежетрепыхающиеся где-то в области гортани. Я стремлюсь туда с особенным энтузиазмом потому, что Нина Алексеевна сейчас будет читать нам вслух «Мастера и Маргариту».

Я пока только слышал такое название, а роман не читал. Достать его нет никакой возможности — дефицит. Листы журналов «Москва» за 1966–1967 годы, где он напечатан, давно разобраны, разъяты, сшиты, переплетены и припрятаны ловкими книговладельцами. Нина Алексеевна у кого-то по знакомству добыла такой экземпляр и читает его нам тайком от дворцовских властей. Там потрясающий кот Бегемот и нечто запретное об Иешуа Га-Ноцри и о Понтии Пилате. Да. И там есть некое слово, которое я не понял, но оно запало в душу, на самое дно, и царапается, как острый камушек в ботинке.

«Надо будет ему возразить так, — решил Берлиоз, — да, человек смертен, никто против этого и не спорит. А дело в том, что…»

Однако он не успел выговорить этих слов, как заговорил иностранец:

— Да, человек смертен, но это было бы ещё полбеды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чём фокус! И вообще не может сказать, что он будет делать в сегодняшний вечер»[38].

И вот я шагаю в сторону Аничкова дворца, чтобы там слушать продолжение чтения, а потом выйду, направлюсь к себе домой, буду жить ещё неизвестно сколько, и во мне, как камушек в ботинке, будет елозить вот это самое.

Фокус-покус не в том, что я подвергнусь смерти. А в том, что не знаю когда. И никаким образом не могу узнать. Ни наукой, ни магией, ни техническим прогрессом, ни сверхнапряжением воли.

Будущее скрыто от меня, потому что в нём смерть. Как заветный плод на самой высокой ветке дерева: я лезу, тянусь, силюсь достать, но гибкая вершинка уклоняется, уходит, и чем отчаяннее тянусь, тем безнадёжнее уходит.

Всё могу знать, а главного-то не знаю.

Выходит, что я живу, только пока не знаю про собственную смерть.

Жить — не знать про смерть.

Жизнь есть незнание.

Значит, смерть — что? Знание?