Однажды Кутька не появился. Я покричал по дворам и когда заглянул в разбитую избушку, то нашел его там с разбитой головой, мертвого.
Вечером на поверке, после всех дел и молитвы, я спросил взвод — кто убил собаченку. Минута молчания и потом мой "симпатичный" солдат, к этому времени уже вернувшийся из лазарета, говорит: "Я".
Помнится, что я даже ни слова не нашелся ему сказать, только покачал головой, но все мое доброе отношение к этому человеку как рукой сняло.
Он для меня перестал существовать и скоро я его куда-то отправил из взвода.
Позже он дезертировал так же, как и все другие.
После сдачи в плен из Корпуса добровольно ушли домой почти все подсоветские из пленных. После капитуляции я попал в лагерь в гор. Филлах в Южной Австрии. Кажется, я там был единственным старым эмигрантом — все были из Советской России.
Многим, видимо, интересно было посмотреть вблизи на настоящего "белобандита". Отношение ко мне было неплохое, — вернее, вообще никакого "отношения" не было, но несколько моих сожителей были внимательны ко мне, возможно из-за того, что я в то время сильно хромал, правая нога не разгибалась. Там я присмотрелся к людям "оттуда". Ближе всего оказались крестьяне, люди простые без претензий и без затей Молодые люди с образованием десятилетки и из ВУЗ-ов поражали необыкновенной самоуверенностью и самомнением; впрочем внешне, по говору и манерам они ничем не отличались от наших довоенных фабричных или деревенских ребят. Была одна лейтенант-летчица, какая-то "отчаянной жизни" девица с сильным надрывом. Был один лейтенант, — прямо что называется — "первый парень на деревне". Офицеры вообще были по развитию и поведению равны приблизительно унтер-офицерам Царской армии. Развлечения сводились к литровкам и гармошке.
После этого я попал в лагерь Парш около Зальцбурга. Там было много беженцев из Югославии, но большинство новых. В смысле материальном, новые были снабжены лучше старых. Старые в массе потеряли все имущество, но новые, благодаря привычке не зевать, успели себя обеспечить во время развала армии и среди них попадались даже почти состоятельные люди. В это время уже появилось деление на "старых" и "новых" — в Филлахе этого термина я еще не слыхал. Нельзя сказать, чтобы была вражда, но и объединения, можно сказать, не было никакого. Надо отдать справедливости старым, что многие натаскивали новых на обстановку в Чехии, Югославии, Болгарии, а некоторые самоотверженно, с риском тюрьмы и лишения права на выезд, — совершенно безвозмездно фабриковали фальшивые заграничные документы. Многие старые на это жертвовали свои заграничные документы, бланки и гербовые марки.
Но, в общем, можно сказать, что общих интересов у нас с ними не нашлось — это были для нас чужие люди.
Много было случаев, когда доктора оказывались ветеринарами Инженер, говоривший, что руководил заводами с десятками тысяч рабочих, не мог прилично оборудовать слесарную мастерскую. Окончившие десятилетку писали каракулями и поражали своим невежеством, например, насчет географии. Бывали, конечно, случаи когда, возможно что из чувства обиженного патриотизма, люди хвастались советскими достижениями, причем говорили совершенно невероятные глупости. Слышал лично, как одна дама говорила, что в России в каждой деревне электричество, а она сама жила в апартаменте, имела 2 (два) пианино; на ногах модельные лакирки"… бархатная шубка…
Всем хорошо известно, что спортсменки из прибалтийских стран, ездившие в СССР, приезжали обратно только что не голые. Их буквально раздевали, — умоляли продать старые штопаные чулки, белье, платье.
Интересно, что интеллигенция из старых старалась замолчать этот разлад, а простые люди из нашей эмиграции ругали новых на все корки.
Открытых столкновений было немного, но были. Чтобы старые ругались на весь барак, — я лично не слыхал, а как какая-то бойкая баба кричала: "белогвардейская сволочь", — я слышал сам. Интересно тоже, что в 18 жилых бараках лагеря Парш все уборщицы были настоящие дамы — старые эмигрантки, — ни одна новая на такую грязную, грошево оплачиваемую работу, не пошла.
Конечно, в эмиграцию многие попали случайно, почему и были все эти инциденты и похвала советским порядкам.
Впрочем, одна старушка в Парше на вопрос, довольна ли она своим житьем в лагере — ответила: "И, батюшка, да мы никогда так хорошо и спокойно (несмотря на комиссии) не жили как здесь".
Вот какую трагедию пережила наша эмиграция; двадцать пять лет сидели и мечтали о возвращении, чтобы хоть и не найдя никого ни близких ни знакомых, посмотреть на бугорки и рощицы, где мы когда-то жили или отслужить панихиды по своим расстрелянным и замученым родным и, в результате, встретили людей, с которыми даже общего, в смысле душевном, языка найти нельзя.
Нельзя винить этих людей. Вынести тридцатилетний гнет этого ужаса и не измениться — свыше сил человеческих, но нам от этого сознания не легче. Приходится утешаться надеждой, что в новую эмиграцию попали в массе не лучшие люди; что "лица" теперешней России эта эмиграция не представляет и что есть еще хорошие люди на Руси.
Когда перед Первой Мировой войной я жил в Москве, там были, вероятно, десятки тысяч культурных интересных, содержательных людей. Это был ведущий слой Русского народа. Напрасно думать, что вся интеллигенция была заражена социализмом. Если этим грешили наши отцы, то уже мои сверстники показали себя достойными сынами Национальной России. В первые дни войны вся спортивная московская молодежь, главным образом студенты — ушли охотниками на фронт.
Этих людей больше нет.
Остался минимальный процент случайно уцелевший от шести с половиной лет войны и от большевистского режима.