Книги

Треблинка. Исследования. Воспоминания. Документы

22
18
20
22
24
26
28
30

Страшные мысли молниеносно промелькнули в голове. Значит, все, что мы слышали на арийской стороне и чему не придавали значения, оказалось на самом деле правдой. Все то, что мы слышали из уст поляков, смеявшихся над евреями, «ехавшими на мыло», что их убивают в газовых камерах, все, во что мы не в состоянии были поверить, – все правда! Значит, польские дети, стоявшие на железнодорожных путях и кричавшие нам вслед: «Евреи – на мыло!», знали больше, чем мы хотели знать. Это невозможно, я отказываюсь в это верить даже сейчас.

– Сэмэк, я вот тоже отказывался в это верить в первые дни, – сказал Альфред, – пока мне не стало ясно, что здесь происходит. Это фабрика смерти, эффективная и сложная, работающая как хорошо отлаженный, смазанный механизм. Всех людей после того, как они раздеваются, гонят в соседний лагерь, «лагерь смерти», путь в который лежит по дороге, посыпанной песком. Там их загоняют в газовую камеру. Трупы после умерщвления газом сбрасывают в глубокие рвы, а когда те переполняются – роют новые. Там целые города мертвых. Стариков, больных или детей, которые не могут бежать к газовым камерам, отделяют и осуществляют по отношению к нем «индивидуальный подход» – их помещают в отдельный барак в другом конце нашего лагеря, они раздеваются, ничего не подозревая, что их ждет. Они выходят из другого конца барака на возвышенную площадку, они должны сесть на край площадки, который заканчивается рвом с горящими трупами, и только тогда они понимают, что их ждет. Но это продолжается недолго – стоящий там постоянно украинец стреляет в них сзади и сталкивает их вниз, в ров. Там есть также тот, кто заботится о том, чтобы подливать горючее и чтобы костер не затухал.

– Ты видишь, Сэмэк, тебе повезло, тебя отделили ото всех, кто пошел в газовые камеры. Немцы называют эту дорогу «Himmelstraße», то есть «Дорога на небо», мы называем ее «Дорогой смерти». Вот такая вот обстановка, Сэмэк. Сейчас надо быть сильным и держаться…

Он вытащил из-под одеяла пару высоких сапог, я их надел на босые ноги, и мы вышли из барака. Мы пересекли пустую и чистую площадь и вошли в барак. Там стояли странно одетые люди, разделенные на пятерки, которые направлялись на кухню. Мы присоединились к ним и вместе пошли к воротам, которые вели из барака в лес, тот самый лес, через который я сюда въехал несколько часов назад.

В лесу находились несколько бараков, один из которых служил кухней. На обед был ячменный суп. Вареный. Вкусный. Я даже удивился, что еда здесь оказалась вкуснее, чем в гетто. Позже я понял, что евреи из разных стран привозили с собой хорошие продукты. Здесь можно было найти еду на все вкусы из разных стран. Все это оставалось на площади приемки депортируемых, когда хозяев, отправляемых на смерть в газовые камеры, не было в живых. Немцы хранили все необходимое и использовали по мере надобности. Я сжимал в руке полную ложку хлопьев, которые купила и подготовила хозяйка еврейского дома, возможно, на свои последние деньги. Хлопья были изготовлены на жире и яйцах, в них было много калорий, чтобы хозяева могли продержаться долгое время на востоке, в том месте, куда их привезут…

Альфред познакомил меня с евреем, инженером из Лодзи, капо Baukommando – команды каменщиков – и ответственным по блоку. Он постарался, чтобы меня отправили в тот же блок, в котором жил он, я был рад, что он взял все в свои руки. Во второй половине дня и до следующего я помогал на кухне.

Вечерняя поверка проходила на широкой части платформы, между железнодорожным полотном и забором, переплетенным ветками сосны. Мы стояли спиной к забору, справа стоял барак, словно исчезнувший в лесу, а слева – еще барак вдоль платформы; эсэсовцы стояли вдоль железнодорожного полотна. После того, как они нас пересчитали, нас окружили охранники-украинцы в черных одеждах с черепами на головных уборах[387], они повели нас на ужин. По дороге Альфред посоветовал раздобыть как можно больше кофе. В Треблинке недостаток воды, поэтому следует пить немного кофе на месте, а большую часть забирать с собой. После еды раздался свисток «баумайстера», и команда построилась по пять возле кухни. Нас окружили вооруженные винтовками вахманы и повели той же дорогой назад, в тот же барак, в котором я находился.

В бараке я обратился к баумайстеру, чтобы он занес меня в список заключенных, напомнив ему, что я был отобран из транспорта как каменщик. Он взглянул на меня с сардонической улыбкой:

– Каменщик, для чего? Для кого? Ты наивен – здесь нет нужды в каменщиках и нет таковых. Здесь вообще нет чего бы то ни было, нет жизни. Ты находишься в самом паршивом лагере, который может быть. Ты не знаешь, будешь ли ты жить завтра. Здесь нет никаких списков. Ты – в Треблинке; обрати внимание. Нам не брили голов. Никто в этом не заинтересован. Это не рабочий лагерь или концентрационный лагерь; здесь происходит только убийство, массовое убийство народа. И никого не волнует, как ты выглядишь, поскольку абсолютно неважно, будешь ли ты убит с волосами или без них. Ты действительно хочешь знать, как мы здесь существуем? Две недели назад я прибыл с транспортом из Ченстоховы. Незадолго до этого немцы расстреляли большую группу заключенных, занимавшихся сортировкой одежды убитых в газовых камерах, и из нашего транспорта они выбрали большую группу мужчин, чтобы восполнить нехватку рабочих рук, и нас организовали в нечто похожее на лагерь. Но ты не усердствуй, здесь все не так, как выглядит, – здесь большая фабрика смерти. До сегодняшнего дня здесь царили Хаос и Безумие: стреляли, убивали, отправляли в газовые камеры. Сейчас немцы навели некий порядок.

– Это значит, – прервал я его речь, – что сейчас убивают более системно?

– Называй это как хочешь. Здесь много людей из Ченстоховы, поскольку они были в первом транспорте, прибывшем после массового убийства узников, как они сами, которых оставили жить на короткое время. И нас будут держать здесь, как видно, тоже короткое время – вот тебе и обстановка. Примерно две недели. Мы – зондеркоммандо[388] Треблинка.

После того, как баумайстер выдал мне всю эту «информацию», он похлопал меня по плечу, словно хотел выразить соболезнование (пожалеть меня), и продолжил идти.

В бараке Альфред указал на место, покрытое цветным тряпьем, и сказал мне, что оно свободно, поскольку узник, спавший на нем еще вчера, сегодня уже убит. Я лежал на топчане с тряпьем и вдруг заметил, как в бараке вспыхнули огоньки: это были свечи, зажженные узниками возле табуреток. Многие узники подготавливали себе место для ночи. Другие, и я в том числе, достали пустые банки из-под консервов, которые использовали здесь как печки. В верхней части банки вырезали три треугольных отверстия и вставляли в ведро свечи, ватные фитили и поджигали их. На эти плитки мы ставили глиняные горшки, которые нам дали старожилы барака, и в них мы варили смесь хлопьев какао, сахара и жира, и это была единственная наша еда в течение этого дня.

Горящие свечи давали чадящий дым, и он не давал мне видеть дальних обитателей барака, однако я услышал знакомый голос, который тут же пробудил у меня многочисленные воспоминания, я слышал его лишь иногда, и он остался у меня где-то в подсознании. Откуда же мне знаком этот голос, спрашивал я себя, и услышал: «Ты – Сэмэк Вилленберг из Ченстоховы?». Я увидел высокую тень человека в очках, медленно приближающуюся ко мне, проходящую между рядами уже лежавших узников.

– Ты Вилленберг? Что с отцом? Что с семьей?

– Вы кто, пан?

– Я – твой учитель…

В темноте, царящей в бараке, я узнал своего учителя истории профессора Меринга, он смотрел на меня из-под очков чуть рассеянным взглядом. Когда я был учеником младших классов школы, очень боялся взгляда его глаз, хотя он был другом отца и всегда желанным гостем в нашем доме.

Сейчас он смотрел на меня в этом бараке, среди окружающих нас мерцающих свечей и заключенных, одетых в пижамы и утренние пальто и поедающих свой настоящий ужин. Мы упали друг другу на плечи, словно мы одни, никого не остерегались, словно никого не было вокруг.

Кто-то дернул меня за ногу – это был Альфред, который вернул меня к действительности. Профессор Меринг сидел на постели и спрашивал меня о судьбе семьи. Я рассказал, что отец бежал из Опатова, где он работал художником-оформителем синагоги перед началом войны. Отец получил от знакомых поляков арийские документы на имя Кароля Балтазара Пенкославского и бежал в сторону Варшавы.