Выросшие испанские дети, которых мы тоже увидим в картине, нашедшие у нас свой новый дом, нашедшие себе русских мужей и русских жен, теперь уже сами родившие «русских» детей – все-таки грезят по ночам о горькой, прекрасной
Всей образной системой картины «Зеркало» Тарковский демонстрирует сложное взаимодействие прямой и обратной связи людей и событий – хочет, чтобы осознаваемое в параметрах истории высокой человеческой трагедией разлуки с Родиной, –
Тарковский. Верность своему призванию, равному пророческому, делала тех самых испанцев великими. Не случайно напряженный и мятежный пафос эльгрековских пейзажей, истовое подвижничество его персонажей, динамика его удлиненных пропорций и яростная холодность колорита, столь несвойственные его времени и близкие, скорее, ценителям современной живописи, даже породили легенду о его астигматизме, которым якобы страдал художник и которым объясняли его тенденцию к деформации пропорций предметов и пространства. Но это было слишком простым объяснением!
Дон Кихот Сервантеса стал символом благородства, бескорыстной доброты и верности, а Санчо Панса – здравого смысла и благоразумия. А сам Сервантес оказался, если это возможно, более верным своему герою, нежели тот своей Дульцинее. Сидя в тюрьме, он в ревнивой ярости, вызванной жуликом, незаконно выпустившим вторую часть приключений Дон Кихота и оскорбившим самые чистые и искренние отношения между автором и его Детищем, пишет собственную вторую половину романа, убивая в финале своего героя, дабы уже никто не смог посягнуть на святую память рыцаря Печального Образа.
Гойя один на один противостоит жестокой анемии королевской власти и восстает против инквизиции. Его жуткие «Каприччос» становятся воплощением темных сил, бросающих его от яростной ненависти к живому ужасу, от ядовитого презрения к почти донкихотской схватке с безумием и мракобесием.
Удивительна и поучительна судьба гения в системе человеческого познания. Эти избранные богом страдальцы, обреченные к разрушению во имя движения и переустройства, находятся в противоречивом состоянии неустойчивого равновесия между стремлением к счастью и уверенностью, что оно, как воплотимая реальность или устойчивое состояние, попросту не существует. Ибо счастье – понятие абстрактное, нравственное. А счастье – реальное, счастливое счастье – заключается, как известно, в
Допустим, однако, что счастье достигнуто людьми, счастье как проявление совершенной человеческой свободы воли в самом широком смысле. И в ту же секунду личность рушится. Человек становится одиноким, как Вельзевул. Связь между общественными людьми обрезается, как пуповина новорожденного. И, следовательно, разрушается общество. Предметы разлетаются в пространстве, лишенные силы земного притяжения… Конечно, может статься, что общество и должно быть разрушено, чтобы на обломках его создать нечто совершенно новое и справедливое…
Суркова. Сложный вопрос! Как говорил Снаут в «Солярисе», размышляя о завоевании человеком Космоса, «человеку все-таки нужен человек… А с другими мирами… мы не знаем, что с ними делать…». К финалу «Зеркала» лишь однажды возникающий в кадре герой, от имени которого ведется рассказ, непонятно чем захворавший (сиделка говорит что-то о больной совести), вдруг называет неожиданную причину своего нездоровья: «…оставьте меня, я просто хочу быть счастливым…». Вот как! Люди нуждаются друг в друге, и люди становятся причиной взаимных мучений. Желаемое счастье трагически недостижимо, как недостижима гармония межчеловеческих отношений… В «Солярисе», болея и мучаясь, герой вспоминает рассуждение Толстого о том, как легко любить человечество и как трудно любить одного человека… Увы! Как достигнуть этой гармонии, насладившись счастливой истинной близостью с другим? Невозможно? И все-таки связь со своими близкими и ближними, пускай через общие страдания и общие муки непонимания, не может утолить неиссякаемую жажду любви к ним, определяя наше движение в поисках этого хрупкого счастья, дарующего благословенную боль его неполноты…
Тарковский. Конечно! А то можно было бы назвать счастьем положенный в карман благоприобретенный идеал. «На свете счастья нет, но есть покой и воля…» Стоит только внимательно приглядеться к шедеврам, понять их таинственную и укрепляющую силу, и становится ясным их лукавый и одновременно святой смысл Они как иероглифы катастрофической опасности стоят на пути человеческого прогресса: «Опасно! Сюда не ходить!»
Они выстраиваются на местах возможных и необходимых исторических катаклизмов как предупреждающие вехи у скальных обрывов или болотных трясин. Они определяют, гиперболизируют и преображают диалектический зародыш смертельной опасности, грозящей обществу, и почти всегда становятся предтечей диалектического столкновения старого с новым. Благородная, но мрачная судьба!
Творцы шедевров видят эти водоразделы опасного раньше современников и тем раньше, чем они гениальнее. А раз раньше – значит часто остаются непонятыми в процессе вызревания в чреве истории гегелевского столкновения. Когда оно разражается, потрясенные и умиленные современники ставят памятник выразителю молодой, полной силы и надежд тенденции в то самое мгновение, когда она с недвусмысленной ясностью символизирует победительное движение вперед.
Художник, мыслитель становится идеологом, апологетом современности, катализатором предопределенной перемены. Величие и двусмысленность искусства, связанного с моральными и нравственными потрясениями, тем и знаменуются, что оно не
Шедевр не всегда бросается в глаза – слишком многие произведения претендуют на гениальность. Они разбросаны в мире, как предупреждающие надписи на минном поле, многие из которых фальшивы.
Везение помогает не взорваться! Это внушает недоверие к опасности и приводит к идиотическому псевдооптимизму. Искусство начинает раздражать, как средневековый шарлатан или алхимик. Оно становится опасным, ибо лишает покоя.
Вряд ли это положение может изменить даже здравый смысл, способный подвигнуть нас к исследованию
К несчастью, всегда приятнее уставшему сесть на скамью с объявлением «место для отдыха», чем, умирая от жажды, прочесть надпись «колодец отравлен». Тем более возмущает, когда попадаются шутники, частенько украшающие такими устрашающими предупреждениями водоемы с прозрачной и вовсе не ядовитой водой. Это наводит на грустные размышления. Гений всегда несчастлив. Толстой отправляется в Астапово. Фидий осуждается на смерть во времена торжества Перикловой демократии. Озлобленный Пушкин стреляется на Черной речке. Прозрение приносит опустошение: истина двусмысленна! За овладение тайной приходится расплачиваться горечью одиночества и пренебрежением общества. «Великий человек – это общественное бедствие», – гласит китайская поговорка.
Мещански узкое, косное сознание, оберегающее ублюдочный порядок своего мирка, темного и замкнутого, как у улитки, создает свой гнилой и единственный принцип – беспринципности, отбрасывая все то, что по единственным причинам складывается по законам воистину высоких идеалов, руководящих созиданием и поисками прекрасного и чуждых ему в самом непристойном смысле. Ущербный до такой степени может и украсть и уж наверняка презирает в глубине души труд и доблесть всякого рода. Только он никогда не сознается в этом, ибо подобное признание опасно и чревато неудобствами, не входящими в жизненный расчет нашего до слез родного нравственного урода.
Суркова. «Ублюдочный порядок» обывательского мирка. Тарковский не может не восставать против него в самых жестких и решительных формах, потому что все его фильмы в конечном итоге об одном и том же – о человеческой жажде прекрасной и высокой гармонии, к которой воспаряет человеческий дух, к которой устремляется его истинно человеческое… Фильмы Тарковского также о жесткой, драматической цене, какою расплачивается человек за это свое стремление к гармонии, – ведь чем более высоко поставлена планка необходимого
Маленький, хрупкий Иван Тарковского оттого так по особенному притягателен, что решается взять на себя все бремя
Андрей Рублев, будто странник, бредущий по жизни, окунаясь в самые темные ее бездны, воспаряет в конце концов к выстраданной им идее гармонического искусства, дарящего людям веру, надежду и любовь…