Книги

Тарковский. Так далеко, так близко. Записки и интервью

22
18
20
22
24
26
28
30

Если взять для примера его фильм «Андрей Рублев», то можно попытаться воссоздать некоторые особенности атмосферы, в которой развивается действие. Впрочем, сама атмосфера в его фильмах имеет действенное значение – только научившись воспринимать самое природу, на которой «замешивается» каждый кадр его фильма, можно рассчитывать на контакт с его произведением.

Всепоглощающий покой русских пейзажей, с гладкими реками, сжатыми полями и копнами сена, необозримыми равнинами и заросшими мхом елями, лесными ручейками и весенней распутицей, с грозами, сулящими природе обновление, с туманами, точно воздушными, одеялами покрывающими землю, перед тем как взойдет и разыграется солнце… Вспоминаются цветущее гречишное поле и повисший над ним тяжелый зной, когда ведут свой спор Даниил и Андрей под томительное сонное жужжание пчел. Вспоминаются заставляющие ежиться сырость и прохлада «жаркой» летней ночи в языческой деревне и запах дыма в ясном прохладном воздухе, когда Кирилл сгребает и жжет опавшие листья поздней осенью в монастырском дворе. Но в фильме Андрея Тарковского эти вечные, трепетно-нежные, грустные и милые – белесые, сероватые, ситцевые – российские необъятности, сохраняющиеся в памяти каждого русского человека памятью праотцов, становятся полем брани, на котором сшибаются страшные и жестокие силы. Мы попадаем в дымный горящий Владимир, полнящийся криками ужаса, ржанием лошадей, треском огня. Мы видим голодных собак, готовых перегрызть друг другу горло за кусок мяса. Мы внимательно рассматриваем, наконец, отвратительную падаль, кишащую червями, – это то, что стало на земле с лебедем, полет которого в небе нам дано было проследить, исполненным грациозного достоинства и волшебной пластики. Мы видим людей, взывающих к нам с экрана окровавленными пустыми глазницами, и тут же замечаем, как выливается из крынки убитого молоко, уносимое быстрым лесным ручейком и отсылающее нашу скользящую по времени память к рождению – детству – жизни – смерти.

Помнится проскок русского князя и татарского хана по русской равнине перед осадой Владимира, когда один из них несется на вороном, а другой на ослепительно белом коне. Необузданная скорость карьера как бы готовит нас к безумию предстоящей схватки, когда хан, смеясь и щуря узкие глаза, кричит: «Догоняй, князь!» И вот они несутся ноздря в ноздрю: сообщники, соучастники, заговорщики. Они в этой ситуации, обязанные, казалось бы, противостоять друг другу, предстают вдруг в особо страшном и зловещем единстве. Общей готовности разрушить княжество!

Весь фильм, длинный и трудный, тягучий и плавный, выстраивается на неожиданных контрастах, столкновениях и трагических диспропорциях, обретая в конце концов в иконах и фресках ясную, гармоническую завершенность пережитого и осмысленного художником.

Тарковский. Да! Ужасное всегда заключено в прекрасном, так же как и прекрасное в ужасном. Жизнь замешена на дрожжах этого абсурдного противоречия. Или на этом гармоническом единстве – как угодно. Здесь все соседствует и переходит друг в друга. А жизнь и творчество великих художников! Это всегда удивительный магический сплав, казалось бы, взаимоисключающих начал.

То, что я назвал иероглифом «абсолютной истины» – есть образ мира, явленный в произведении искусства не в двусмысленном, а очеловеченном облике, однажды и навсегда! И если научное и холодное познание мира представляет собою как бы восхождение по ступеням нескончаемой лестницы, то художественное напоминает бесконечную систему внутренне завершенных и замкнутых сфер. Они могут дополнять друг друга и друг другу противоречить, но они не отменяют друг друга ни при каких обстоятельствах – напротив, они взаимообогащаются и, накапливаясь, образуют особую сверхобщую сферу, разрастающуюся в бесконечность. Эти человеческие показания, самоценные и вечные, свидетельства того, каким увидел мир тот или иной художник.

При этом искусство, несомненно, несет в отличие от науки сугубо коммуникативную функцию, так как человеческое взаимопонимание – один из важнейших аспектов в конечной цели творчества. Произведения искусства в отличие от науки не преследуют никаких практических задач в их материальном значении. Искусство – это язык, с помощью которого люди еще раз пытаются пробиться друг к другу, сообщить друг другу сведения о себе и присвоить себе чужой опыт. Я не могу даже допустить мысли, чтобы художник – будь то живописец или музыкант – продолжал работать, если бы узнал, что завтра на земле никого, кроме него самого, не останется. Художник работает вовсе не для того, чтобы услышать собственное эхо, – это было бы печальным недоразумением. Но ученый… Теоретически можно себе представить, что он продолжает творчески мыслить, оставшись один, хотя бы ради того, чтобы уладить практику своего одинокого существования, подобно некому Робинзону, потерявшему надежду на возвращение к людям.

В моменты поэтического озарения поэт имитирует утоление непрерывно терзающей его жажды немедленного, сиюминутного познания Абсолюта – жизнь-то коротка! И потрясенное человечество с благодарностью принимает из его рук сокровища, которые, правда, невежды непременно постараются превратить, как в известной сказке, в перегоревшие и остывшие угли.

«Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые…» «Счастье» и «роковые минуты», – казалось бы, взаимоисключающие понятия – закономерно сопрягаются у Тютчева. Конечно, их сочетание знаменует собою все ту же жажду мгновенного обретения истины. В «роковые минуты» все противоречия предельно напрягаются, проступают наиболее отчетливо, выпукло и рельефно, обнажая свою сущность, – тогда «истина» становится счастливому максимально близкой…

Искусство – философский камень, дающий смертному власть над бесконечностью. Способ овладеть не частью истины, как в науке, а сразу, во всей полноте и истинности. При этом, если научная истина сама по себе как бы прохладна, вненравственна, безразлична, бесчеловечна, что ли, то в художественном образе непременно кроется человеческая судьба, безмолвный вопль страдания и восторга…

Наука и Искусство… они предполагают разное состояние творящего их человеческого духа. Система познания в искусстве строится на интуиции. Только вера в существование некой конечной истины (пусть недосягаемой на практике), истины о мире и человеке, интуитивное ощущение этой истины художником, делает образы, которыми он оперирует, гармоничными, внутренне сбалансированными. Научное мышление зиждется на другом – на способности интеллекта временно опустить логические звенья, мгновенно соединив пока еще логически несоединяемое. Но затем этот пропуск должен быть восстановлен аналитическим рассуждением. Таким образом, интуиция в науке в момент озарения подменяет логику.

Тогда как интуиция в искусстве, философии и религии равнозначна убежденности, вере. Это состояние души, а не способ мышления. Наука эмпирична, а искусством движет энергия откровения – внезапные озарения, точно пелена падает с глаз…

Способу создания художественного образа, как эхо, соответствует и способ восприятия сотворенного образа, который сродни вере в религиозном смысле. Стремление к истине, прекрасному, готовность воспринять, поверить — необходимые условия для того, чтобы иметь возможность наслаждаться искусством. Но как это трудно! Этому надо учиться, к этому надо готовиться, ради этого многим надо жертвовать. Как и для веры в Бога, здесь нужен особый склад души, ее активная функция, специфическая потенция. Помните разговор Ставрогина с Шатовым?

«– Я хотел лишь узнать: веруете ли вы сами в Бога или нет, – сурово посмотрел на него Николай Всеволодович.

– Я верую в Россию, я верую в ее православие… Я верую в тело Христово… Я верую, что новое пришествие совершится в России… Я верую, – залепетал в исступлении Шатов.

– А в Бога? В Бога?

– Я… я буду веровать в Бога».

Прекрасное скрыто от глаз того, кто не хочет истины, кому она противна, противопоказана. Иногда – вульгарно – эта мысль низводится до простой альтернативы «нравится не нравится». Как это ни дико, такой «критерий» прилагается даже к шедевру, в котором постигнута истина, может быть, попросту недоступная воспринимающему.

Истина… Но что такое истина?..

Самое страшное из того, что происходит в наше время, – это разрушение осмысленного понимания прекрасного в сознании обывателя. Массовая потребительская культура, эрзац искусства, красивости, фальшивки, сантименты калечат души и отнимают возможность воспринимать истинное и истинно прекрасное. Тогда как художник должен ощущать в себе самом зов истины, ее творящую и организующую суть. Лишь тогда его вера способна передаться другому. Если же у художника нет такой веры, то он уподобляется слепорожденному живописцу. Художник не ищет темы – он чувствует потребность высказаться во что бы то ни стало, он ищет способ высказываться в тот момент, когда идея созрела в нем и требует своего выражения. Это как роды. В ином случае речь идет о ремесленнике, который зарабатывает себе на жизнь, развлекая публику. Поэту нечем гордиться – он не хозяин положения, он слуга. Для него творчество – единственно возможная форма существования и всякий раз поступок, который он не может отменить. Необходимость же в такого рода поступках может быть продиктована только верой в идеал – лишь эта вера скрепляет всю систему его образов (читай систему жизни). А что такое моменты озарения для человека, как не мгновенно ощущаемая им истина?! Истина, зовущая и светлая…