Лето 1982 года мы проводили на даче театра в Серебряном Бору. 19 августа вечером Аленка ошеломила меня трагической новостью: «Вчера на Соловках от сердечного приступа умер Коля Алексеев!» Милый, скромный, жутко закомплексованный, но удивительно порядочный и добрый человек, один из немногих моих доброжелателей в театре и на протяжении пятнадцати лет мой постоянный партнер. Мы оба были заняты в «Тр ех сестрах». Я играл Тузенбаха, Кол я – Андрея Прозорова. Оба мучились в «Обратном счете» Рамзина. А во время репетиций «Чайки» я сидел за режиссерским столиком рядом с Борисом Николаевичем, а Коля на сцене создавал трогательный образ Медведенко. Хотя больше всего на свете хотел сыграть Тригорина и даже просил меня, чтобы я уговорил Бориса Николаевича дать ему эту роль во втором составе. Но стоило мне только заикнуться об этом, как на мою голову обрушился неудержимый поток ливановского сарказма: «Ишь чего захотел!.. Тригорина ему подавай!.. Все-таки артисты поразительно глупы и не замечают очевидного. Тригорин – самец! А Николай – хлюпик! Баба!.. Он вообще не знает, как это делается. Кроме Медведенко он в «Чайке» может играть только повара! Так и скажи ему». Но я не стал в деталях передавать Коле мой разговор с Ливановым, очень не хотелось обижать его. Просто сказал, что у Бориса Николаевича слишком мало времени и возиться со вторым составом ему недосуг. Однако, мне кажется, Коля все понял и переживал ливановский отказ очень болезненно. Ему хотелось быть героем-любовником, а его занимали в характерных ролях второго плана. Алексеев мечтал сыграть Ромео, а ему предлагали роль Могильщика. Конечно, обидно. И так с ним обходились всегда и во всем. Особенно наглядно пренебрежительное отношение к собственной персоне Николай Павлович ощутил, когда всему артистическому составу театра повысили зарплату. Все радовались неожиданной прибавке, и только он один горько сокрушался и был безутешен.
Главными соперниками Алексеева в театре были Давыдов и Губанов, и взаимоотношения с этой парочкой складывались для него особенно болезненно. Изучая приказ директора о повышении должностных окладов, Коля чуть не плакал от обиды и отчаяния: «Ну, вот видишь! Владику и Лене положили по 250 руб., а мне? Всего лишь 200!.. Неужели ты тоже считаешь, что они лучше меня на целых 50 рублей! Это же – вопиющая несправедливость!..» Бедный Коля! Успокаивать и утешать его было бесполезно: оскорбленное актерское самолюбие требует сатисфакции на все сто процентов!.. И я промолчал.
Все изменилось осенью 1980 года. В жизни Коли Алексеева начались перемены к лучшему. Правда, связаны они были с весьма грустными обстоятельствами: умер Вениамин Захарович Радомысленский и на освободившееся место ректора Школы-студии был назначен Николай Павлович. Теперь глупо было считаться, кому повезло в жизни больше, кому меньше, кто на иерархической лестнице стоит выше, а кто ниже: его официальный статус руководителя лучшей театральной школы Советского Союза был настолько высок, что все проблемы престижного характера, в том числе размер заработной платы и прочая дребедень, сами собой отошли на второй план. Конечно, заменить Вениамина Захаровича на всем белом свете никто бы не смог, и все же я считаю, Алексеев был, пожалуй, самой достойной кандидатурой на должность ректора Школы-студии после папы Вени.
Став руководителем, Коля нисколько не изменился. Правда, в его движениях и походке, в его манере говорить появилась неторопливая сановность, но в главном он оставался прежним: трогательным интеллигентом, и я искренне порадовался за него, когда перед закрытием сезона1982/83 года на спектакле «Обратный счет» он радостно сообщил: «Поздравь меня! Наконец-то свершилось!.. Исполнилась моя самая заветная мечта: в начале августа я еду на Соловки!..» Он весь светился изнутри от переполнявшего его счастья!
Заметьте, Алексеев мечтал побывать не в блистательном Париже, сверкающем огнями иллюминаций, где жизнь – сплошной праздник, а на холодном и неуютном Севере, где страдали и закончили свой жизненный путь тысячи ни в чем не повинных людей. Я от души поздравил его, хотя не понимал, чем был вызван такой интерес к этим местам. Никто из его родных не отбывал срок в Соловецком лагере, и он сам не был настолько верующим человеком, чтобы ощущать потребность поклониться этим святым местам, где наша Церковь обрела столько новомучеников и исповедников Российских. Николая словно магнитом тянуло в эти суровые места, значит, причина была в чем-то другом. Но в чем именно? Я пытался ответить самому себе на этот вопрос, но ничего путного мне в голову не приходило, и я успокоил себя тем, что даже у ректора Школы-студии могут быть маленькие прихоти. Известие о кончине Коли на Соловках заставило меня даже мистический страх испытать. Алексеева тянуло сюда предчувствие трагического финала, он предчувствовал, что должен умереть именно на Соловках, и поехал сюда, подчиняясь воле Того, Кто решает, кому, как и где умереть.
В тот день группа паломников, с которой путешествовал Николай Павлович, должна была совершить пеший переход от одного Соловецкого острова к другому, осмотреть достопримечательности, затем пообедать в монастырской столовой и отправиться в обратный путь домой к своим обжитым за несколько дней нарам. Протяженность этого маршрута была меньше 10 километров. Однако для сердечников конец далеко не маленький, но последние дни Коля чувствовал себя настолько хорошо, что решил на этот раз не брать с собой лекарство. Он не смог пройти и половины первой части маршрута, ему стало плохо. Коля остановился, чтобы унять сердцебиение, а группа, не заметив потери одного из своих, пошла вперед. Паника возникла только за обедом, так как одно место за столом осталось пустым. Срочно отправили двух молодых людей за пропавшим товарищем. Они обнаружили Колю на той самой полянке, где оставили его. Он сидел на траве, привалившись спиной к стволу дерева, и уже не дышал. Так закончилось его паломничество в места, которые он так хотел увидеть.
Хоронили Алексеева в закрытом цинковом гробу, поэтому проститься с ним по-настоящему нам, его товарищам и коллегам, не удалось. Я положил к его гробу цветы, купленные у станции метро «Полежаевская», и не стал дожидаться траурной панихиды. Металлический ящик превратил эту церемонию в какое-то странное представление, лишенное какого бы то ни было смысла. Глупо, обращаясь к нему, говорить прощальные слова. По дороге в Серебряный Бор купил в магазине бутылку водки, и уже на даче мы вдвоем с Аленкой помянули Колю просто, по-человечески. Без фальшивых громких слов и пустых трагических восклицаний.
Прощай, трогательный и несчастный товарищ мой! Царство тебе Небесное!
«Три сестры»
Смерть Коли Алексеева поставила театр перед необходимостью ввода на его роли новых исполнителей. В «Обратный счет» вводить никого не стали, а просто вычеркнули этот скучный и фальшивый спектакль из репертуара. Наконец-то! Мы с Аленкой даже кутнули по этому поводу: допили остававшийся после моего дня рождения коньяк. На душе у меня запели соловьи, и я реально ощутил, как вредно артистам играть плохие спектакли: всякий раз, играя эту роль, я испытывал физическое отвращение. А это губительно для здоровья. Спросите любого доктора, и он вам непременно скажет, что я подвергал свой организм серьезной опасности.
Совсем другое дело «Три сестры». Этот спектакль я любил и до сих пор вспоминаю его с необыкновенной нежностью. Я шел в театр как на праздник. Провести вечер в доме Прозоровых, ощущать его удивительную атмосферу, говорить с партнерами живым человеческим языком, а не набором псевдоостроумных сентенций и тупых афоризмов было настоящим счастьем. Вот почему предстоящую работу по вводу артиста на роль Андрея я ждал с каким-то чувственным вожделением. К тому же объединение «Экран» выразило желание снять этот спектакль на телевидении. Это было как нельзя кстати! Мне казалось, руководство театра должно ухватиться за возможность заменить пожилых исполнителей артистами, возраст которых соответствовал тому, что написал Антон Павлович. Я мечтал избавиться от заскорузлых штампов, убрать наигрыш чувств, вернуть спектаклю жизнь. А это, на мой взгляд, было возможно при одном условии: чтобы чеховских героев играли не ветераны сцены, а молодые, энергичные люди.
Например, в первом акте у Тузенбаха есть такая реплика, обращенная к Ирине: «Вам двадцать лет, мне еще нет тридцати». Когда я начал играть эту роль, мне исполнилось 27 лет, и, казалось бы, я мог со спокойной душой произносить этот текст, но… увы! Моя партнерша была гораздо старше меня. Нас разделяло 12 лет! И как бы ни было велико мастерство мхатовских гримеров, но скрыть эту разницу в возрасте даже они были не в состоянии. Поэтому, в этом месте роли я испытывал страшную неловкость. А в следующей сцене с Вершининым мне было просто стыдно. П.В. Массальский, игравший эту роль, в словах, написанных Чеховым, производил небольшую корректировку. В тексте роли было написано: «Однако уже 43-й год», а Павел Владимирович говорил: «Однако уже 46-й год». Целых три года себе прибавил и был уверен, это в корне меняет ситуацию. Наивное, но вполне объяснимое заблуждение. Стареющий 58-летний артист даже под толстым слом грима не мог превратиться в страстного любовника. В этой же пьесе есть другой персонаж – Чебутыкин, который говорит буквально следующее: «Мне скоро 60. Я – старик, одинокий, ничтожный старик». Так кому же верить? Ему или молодящемуся Массальскому? К чести Павла Владимировича, следует признать, что после гастролей в Токио он сыграл Вершинина всего несколько раз и тихо вышел из спектакля, уступив дорогу Л.И. Губанову.
Есть такая актерская байка: на филармоническом концерте достаточно пожилая и заслуженная певица исполняла романс «Помню, я еще молодушкой была». После того как она пропела эту фразу, из публики раздался громкий наглый голос: «Вот это память!» Как хорошо, что мхатовский зритель был воспитан гораздо лучше и не мог позволить себе такую бестактность, однако его деликатность не могла вернуть артистам утраченную молодость. Для всех было очевидно, что в «Трех сестрах» многим исполнителям давно пора переходить на роли пожилых резонеров и комических старух. Мне ужасно хотелось исправить это дикое положение и добиться того, чтобы молодые играли молодых. Поэтому, чтобы ни у кого не возникло подозрение, будто в таком решительном обновлении состава мной руководил какой-то шкурный интерес, я первым делом снял с роли Тузенбаха артиста Десницкого и назначил вместо себя своего ученика по Школе-студии Александра Дика. Сделал я это преднамеренно, чтобы потом никто не мог упрекнуть меня в отстаивании своих личных интересов. И только после этого со спокойной совестью занялся перекраиванием состава «Трех сестер».
Распределил заново практически все роли, аккуратно переписал новых исполнителей на лист бумаги и понес его для утверждения прежде всего Ефремову: поддержка художественного руководителя в данном случае была вопросом жизни или смерти для моей идеи. Скажу честно (не сочтите только это бахвальством), новый состав был ничуть не хуже, а в большинстве случаев даже лучше того, который долгие годы играл этот спектакль.
Внимательно прочитав мою писанину, Олег Николаевич как-то странно ухмыльнулся и, в сомнении покачав головой, сказал: «Что ж, попробуй теперь убедить Анурова и Новикова, что такая экзекуция действительно необходима». После его слов оптимизма у меня заметно поубавилось. Я понял, О.Н. не будет моим союзником в суровой борьбе за этот состав с заведующим труппой Новиковым. А то, что борьба действительно будет не на жизнь, а на смерть, я предвидел заранее, так как в моем распределении Ирину должна была играть Кондратова, а не Акулова – любимая актриса Евгения Александровича. После неудачного ввода Ирины на роль Шурочки в «Иванове» Олег Николаевич охладел к этой актрисе, и я рассчитывал, что, когда зайдет речь, кому играть младшую из сестер, он будет на моей стороне. После нашего разговора понял: нечего уповать на помощь Ефремова.
Да, я был пристрастен к Аленке. А разве могло быть иначе? Я полюбил эту женщину не только за ее добрую душу и необыкновенную красоту, от которой у меня до сих пор дух захватывает. Не менее прочего я ценил в ней уникальный талант и, что бы там ни говорили, как бы ни укоряли меня, даже теперь, по прошествии стольких лет, считаю ее уникальной, потрясающей, великолепной актрисой.
Так что я был готов к тяжелой, бескомпромиссной борьбе. Впрочем, шансы на успех у меня тоже были: никто в театре не знал спектакль Немировича так досконально, как я, поэтому другой кандидатуры на место режиссера у нашего руководства просто не было. А это означало, что у меня на руках достаточно сильный козырь. «Стало быть, буду бороться», – решил я.
И началась «большая малая война».
Правда, воевать мне пришлось сразу на нескольких фронтах. Наши народные, узнав о моих планах заменить их в спектакле, заняли круговую оборону, стараясь привлечь на свою сторону главные ударные силы театра. Покорно лишиться своих ролей они вовсе не собирались. Тем более их поддерживал Ануров, который как администратор рассуждал весьма здраво: зачем ссориться с ведущими артистами, если конфликт можно спокойно погасить, отказав Десницкому? Я еще несколько раз рыпнулся (извините за сленг), но, поняв, что «плетью обуха не перешибешь», сдался на милость «победителей». Все прежние исполнители ролей остались в «новом» составе на своих местах. И «старушка» Юрьева, и Давыдов, и Любаша Стриженова.
Свободными оказались только две вакансии: во-первых, младшая из сестер Ирина. В том, что эту роль должна получить Кондратова, я не сомневался ни секунды. Совсем иное мнение было у заведующего труппой Е.А. Новикова.