Книги

Скрещение судеб

22
18
20
22
24
26
28
30

Надежда Павлович, Надя… «общая наша с Блоком приятельница, круглолицая, черненькая, непрестанно занятая своими туалетами, которые собственноручно кроила и шила – вкривь и вкось – одному Богу ведомо из каких материалов…» – писал Ходасевич, когда осенью 1920 года с помощью Блока Надежду Павло́вич поселили в Доме искусств в огромном здании, выходившем одновременно фасадами и на Мойку, и на Невский проспект, и на Большую Морскую, в так называемом «Диске», где было нечто вроде общежития петербургских писателей, где жили Ходасевич, Мандельштам, Лозинский, Форш и другие.

А у Блока в дневниках 1920 года то и дело мелькает имя Павлович: «Гумилеву Н.А.Павлович (профессиональный союз)…»[199], «…Вечером – Над. Ал. Павлович – милая и с хорошими стихами…», «Телефон от Н.А.Павлович (трем человекам из Союза уже будут кое-какие продукты)…», «…Гумилев и другие фрондируют против Павлович…», «…Павлович и Оцуп уговаривают через маму по телефону не уходить из Союза поэтов…», «…Вернулся с Н.А.Павлович. Хорошо с ней…».

Павлович лежала неподвижно, скрестив руки, распластавшись на своем ложе, глаза были закрыты.

– Быть может, мне лучше прийти в другой раз? – сказала я.

– Другого раза не будет… – сказала она. – Задавайте вопросы.

Конечно, ни о какой Мочаловой я не стала ее расспрашивать, я спросила только о ее встречах с Мариной Ивановной, и она сказала мне то, о чем я уже писала: она очень хотела тогда встречаться с Мариной Ивановной, но была «пуганая» и боялась этих встреч и завидовала тем, кто не боялся. Я спросила еще, знала ли она Мура? Нет, почти совсем не знала…

– Да я не для того вас позвала. Я не об этом хотела вам сказать… – она опять задыхалась. – Я вам должна сказать об Асееве… Вы были в Дзинтари?

– Была.

Помню ли я – там, где теперь построили Дом художников, стояла маленькая це́рковка? Помню. Так вот, как-то раз – это было незадолго до смерти Асеева – она жила в Дзинтари и зашла ко всенощной в ту церковку. Она купила свечку и вдруг заметила у правого клироса перед иконой коленопреклоненную фигуру мужчины. Он молился, и по лицу у него текли слезы. Она узнала Асеева… Поставив свечку, она поскорей, не глядя в его сторону, заторопилась к выходу, боялась смутить его… Она прошла уже целый квартал, когда он нагнал ее и, молча взяв под руку, пошел рядом. Он сказал, что видел ее в церкви и видел, что она видела его. А знает ли она, о чем он молился? Он очень виноват перед Мариной, очень во многом виноват…

Павлович замолкла, устав от долгого монолога, и лежала неподвижно, опять закрыв глаза. А я, честно говоря, растерялась. Я могла ожидать чего угодно, но не этого! «Есть у нас Асеев Колька, Этот может. Хватка у него моя!..» И вдруг – церковь, молится…

Придумала? Но зачем это ей? Я уставилась на фитилек, мерцавший в лампадке. Говорить неправду – грех! Я знаю, многие старые, религиозные женщины любят иной раз и других хоть заочно, хоть и посмертно, но приобщить к своей вере. Может, и она так? А может быть… – она ведь «творитель», а творитель не есть лживец, «ложь есть слово против разума и совести, но поэтическое вымышление бывает по разуму, так как вещь могла и долженствовала быть…». Вот ей и представилось по разуму и совести, что конец должен был быть именно таков! И вообразив на мгновенье, она уверовала искренне, что так оно и было…

А почему, собственно, не могло быть?! И мне вспомнилось лицо Асеева, каким я его однажды увидела в Москве, в проезде Художественного театра: аскетическое, мертвенно-бледное, исступленное лицо, по которому текут слезы… Может быть, так оно и было там, в Дзинтари, в той церквушке… Может быть, это был какой-то памятный ему день и какие-то воспоминания мучили его, или запоздалое раскаяние, давно уже заговорившая совесть или страх перед близкой и неизбежной кончиной ужасали его, и, не зная куда деться от тягостных дум, от захлестнувшей его тоски и не зная, как опростать душу, проходя мимо маленькой церквушки, зашел и упал на колени по исстари заведенному прадедами обычаю… Что мы знаем друг о друге? Борис Леонидович как-то сказал Тарасенкову:

– Ведь все мы живем преувеличенными восторгами, восклицательными знаками… На восклицательном знаке живет Асеев. Он каждый раз разбегается с объятиями и с криками и тем вызывает на какую-то резкость с моей стороны. Все мы живем на два профиля – общественный, радостный, восторженный – и внутренний, трагический.

Может быть, это и был его – Асеева – «второй профиль». И почему нам всегда кажется невероятным то, что вполне может быть вероятным…

Павлович не шевелилась, казалось, она спит. Я посмотрела на молодого человека, который сидел за столом у окна, он глазами дал понять, что пора уходить. Тихонько поднявшись, на цыпочках, я направилась к выходу, и, когда была уже в дверях, Надежда Александровна открыла глаза и сказала:

– Так и напишите: Павлович сказала…

Так и написала.

Да, Москва начиналась с Мерзляковского, как и тогда в 1937-м. Только тогда – молодая, счастливая, вернувшаяся на родину из Парижа, Аля с лёта впорхнула в московскую жизнь, теперь же трудно и грустно было вживаться ей в эту обычную повседневность, которой мы все жили и от которой ее отучали шестнадцать лет…

…Душа должна была переменить русло…

Аля говорила: