Но почему вдруг теперь? Почему в 1948 году она переписывалась с Асеевым, а теперь – «сукин сын»!..
По фразе: «А я, Н.Н., как
Теперь же, в 1955 году, Аля уже много знает, она уже наслушалась рассказов о Чистополе, об Асееве и понимает, что тот просто отмахнулся от Мура и не выполнил просьбу Марины Ивановны и никогда потом не помогал Муру.
Осенью 1956 года Але попадает в руки автобиографический очерк Бориса Леонидовича, где тот ставит имена молодых Асеева и Цветаевой – рядом. Аля с возмущением и гневом пишет ему:
«…Твое предисловие к книге – чудесное и про маму чудесно, только мне обидно, что ты ставишь мамино и Асеева имена рядом. Это нельзя, ты же знаешь. Эти имена соединимы только как имена Каина и Авеля, Моцарта и Сальери, а не так, как ты делаешь. А как ее бы это обидело – от тебя идущее! Уж она так бы никогда не написала, будь она на твоем месте. Подумай об этом, вспомни Чистополь и Елабугу, и как мама приехала к Асееву за помощью и, вернувшись, покончила с собой, оставив Муру 300 р.[197] денег (в военное время!) и рукописи. И никакие начала – талантов, воспоминаний, отношений – не могут и не должны сглаживать такого конца. Впрочем, что тебе говорить! Ты все знаешь – отныне и до века, а действуешь только по-своему. Не мне учить тебя писать и чувствовать. Для меня Асеев не поэт, не человек, не враг, не предатель – он убийца, а это убийство – похуже Дантесова».
«Убийство похуже Дантесова»!.. Выходит, что, когда Марина Ивановна приехала к Асееву в Чистополь, он ничем не помог, не принял, не сделал для нее ничего!.. Но тогда как же она могла завещать Мура именно ему.
Но Але той осенью, когда она пишет Борису Леонидовичу, было не до поисков истины. Это было мучительное для нее время, она все еще продолжала ходить на Пушкинскую, на Большую Дмитровку, в прокуратуру, добиваясь реабилитации отца. А следов его не могут разыскать, «дела» его нет…
В один из таких дней она зашла ко мне. Всегда такая сдержанная, собранная, она была на пределе, она сидела в кресле еле живая, жаловалась на сердце, я отпаивала ее какими-то каплями, которые принимала моя мать. Вот тогда Аля и сказала, что не могут найти «дело» отца. А она не может найти двух свидетелей, только двух, которые знали бы ее отца до ареста…
И она все ходит и ходит, добиваясь и требуя, и каждый раз, поднимаясь по лестнице в прокуратуру и сидя там, в приемной, в ожидании своей очереди, видит лица жен, матерей, сестер, дочерей, отцов, сыновей, которые получают вместо насильно отторгнутого, уведенного, живого близкого – жалкий клочок бумаги: «реабилитирован посмертно». И она тоже добивается этого жалкого клочка бумаги – «за отсутствием состава преступления…».
«3-го октября 1956 года после бесконечных хождений, узнаваний и напоминаний получила в Военной коллегии Верховного суда справку о папиной посмертной реабилитации. Я давно знала, что его нет в живых, но пока не увидела на бумажке “посмертно” – знала, но не верила…»
Аля жила в те дни не только с содранной кожей, но и сердце ее кровоточило.
«…Я как-то не живу и потеряла счет времени. Часы мои остановились (внутренние), и уже ничего не починишь. Этого не починишь. То, что я хлопочу об издании маминых вещей, то, что я хлопотала о пересмотре папиного дела, – это не от сердца, а от рассудка (от остатков его).
Так нужно, и без меня этого не сделается, или сделается не скоро и, возможно, хуже. По сути же дела мне все равно – столетием ли раньше, столетием позже выйдут мамины стихи, это –
Проделывая все это, я меньше всего думаю о маминых читателях сегодняшнего дня и о “торжестве справедливости” в папином деле, это просто все, что я могу сделать сейчас в их память. А на каждого, кому “нравятся” мамины стихи, я подсознательно (сознательно, раз сознаю!) зла – а где ты был и чем ей помог, когда она была жива, еще жива, – в те страшные годы, дни, часы? Прежде чем иметь право любить стихи, нужно любить самого поэта. Увы, я знаю, что это мое состояние, мое отношение к современным читателям и посмертным почитателям – глупость одна.
«Где ты был и чем ты помог, когда она была жива?..» А Асеев был там, рядом, в Чистополе, он был не только читатель и почитатель Марины Ивановны, но и собрат по перу, товарищ по цеху, он был поэт! И единственный человек там, в Чистополе, который в какой-то мере мог быть ей близок… Он был благополучен, богат, влиятелен, он мог многое. Сделал ли он все, что мог? И знай он наперед, как все обернется, как будет он потом «потрясен», быть может, он бы и сделал больше. Ведь можно сделать – вложив все силы, отдав всю душу, а можно сделать просто для того, чтобы отделаться. Как, впрочем, мы чаще всего и делаем…
Аля судит всех высшим, «Божьим судом» и имеет на это право! Она не раз повторяла, что Марина Ивановна погибла из-за чудовищного людского равнодушия, и по сути – была права. Все гибли, гибнут и будут гибнуть от этого чудовищного людского равнодушия, и сами мы, в той или иной степени невольно, а то и вольно, становимся соучастниками этого людского равнодушия, и если не гибнем от него, то сами же от него и страдаем…
Позже Аля будет в более спокойных тонах писать об Асееве: «отмахнулся», «не выполнил завета матери»… Борис Леонидович, хотя и очень любит и считается с Алей, ничего в своем очерке не изменит и не изменит своего отношения к Асееву. После смерти Тарасенкова с Асеевым я почти не встречалась, а при Але имя его никогда не поминала. Но вся эта история взаимоотношений Асеев – Цветаева, Асеев – Мур, Асеев – Аля закончилась для меня весьма неожиданно и странно.
В 1979 году, когда уже ни Асеева, ни Али не было в живых, мне нужно было познакомиться со старой поэтессой и переводчицей Надеждой Павло́вич. Во-первых, я слышала, что она встречалась с Мариной Ивановной в те же предвоенные годы, что и я, а во-вторых, мне хотелось узнать о Мочаловой, воспоминания которой ходили по рукам, и в них та, ссылаясь на Павлович, очень недобро писала о Муре, о том, что он в Ташкенте пьянствовал и прочее всякое… Но, зная, как Мур жил в Ташкенте, и слыша, что Павлович добрая и набожная женщина, я хотела выяснить, как могло случиться, что эти сплетни приписывают ей? Я позвонила Павлович. Она сказала, что больна и никого не принимает, но, услышав, что я пишу книгу о Марине Ивановне, назначила мне свидание, предупредив, что только минут на пятнадцать примет меня – она очень устает от людей.
Я попала в коммунальную квартиру, кто-то из посторонних впустил меня, указав на дверь в конце коридора. Комната была невелика и поразила своей бедностью и малостью книг – видно, только самые любимые, самые нужные. В углу перед иконой теплилась лампадка. У окна за маленьким письменным столиком, заваленным бумагами, работал патлатый молодой человек, в очках. Павлович что-то диктовала ему перед моим приходом. Невысокая, слишком полная и отечная, она сразу же легла, задохнувшись от движения. Она была почти ровесницей Марины Ивановны, чуть помоложе.
«Уходящая натура…» Мои друзья часто меня торопят, говоря, что я, как в кино, работаю с «уходящей натурой». Да, собственно говоря, сверстники Марины Ивановны давно все ушли. Но и моих-то уже большинство оказалось по ту сторону, и я теперь так часто «опаздываю»!..