Французская революция развеяла «русский мираж», а тема «русской угрозы» к концу XVIII века вышла на первый план. Официально Россия не вступила в число членов Первой антифранцузской коалиции и первой начала преследование революционных идей среди собственной просвещённой элиты. Екатерина II дала приют многим французам (например, в Митаве, на территории Российской империи (ныне Латвия, Елгава), пережидал революцию граф Прованский, будущий король Франции Людовик XVIII); многие французы остались в России[566].
В охваченной революцией Франции оказался востребованным негативный образ России. Она начинает восприниматься как противница передовых революционных идей и агрессивная держава, стремящаяся к территориальной экспансии, тем более что внешняя политика Российской империи в это время была весьма активной. Россия принимала участие во всех трёх разделах Речи Посполитой (1772,1793, 1795), которые определили в дальнейшем негативное восприятие России не только поляками, но в целом европейцами, смотревшими на неё, как и прежде, через польскую оптику. Как справедливо отмечает О. Б. Йеменский, для России разделы Речи Посполитой ознаменовали объединение русских земель, однако для поляков они стали трагедией. Несмотря на то, что в ходе разделов Российская империя не присвоила себе ни пяди польской земли, не пересекла польскую этнографическую границу, а лишь возвратила себе отнятые поляками русские земли[567], Россию в Европе воспринимали как поработительницу поляков.
17 ноября 1793 года лидер якобинцев Максимилиан Робеспьер выступил в Конвенте с речью «О политическом положении республики», в которой весьма сурово оценил личные качества императрицы Екатерины II и в целом российскую политику: «Политика России властно определяется самой природой вещей. Эта страна представляет собой соединение жестокости диких орд и пороков цивилизованных народов». Господствующие классы России, по его словам, испытывают «потребность в том, чтоб им служили и их восхваляли афиняне, а имеют они подданными татар. Этот контраст в их положении заставил их обратиться <…> к завоеванию соседних с ними плодородных земель на западе и на юге. Петербургский двор стремится эмигрировать из печальных мест, в которых он обитает, в европейскую Турцию и в Польшу…»[568]
По мнению С.Е. Летчфорда, вовсе не случайно, что эта яростная атака на императрицу Екатерину II совпала по времени с началом польского восстания Тадеуша Костюшко 1794 года. «Это восстание явилось важным этапом в развитии антирусских настроений. Французская печать широко и в самом сочувственном тоне освещала борьбу поляков», — подчёркивает исследователь. Однако такие заявления были продиктованы не столько революционной солидарностью, сколько геополитическими интересами: нужно было реанимировать Польшу как сферу французских интересов[569].
В то же время, как справедливо отмечает П.П. Черкасов, Франция, всегда демонстративно выступавшая «защитницей Польши от покушений на её территориальную целостность со стороны более сильных соседей», тем не менее по разным причинам «не предприняла никаких решительных действий, чтобы не допустить ликвидации Польши как независимого государства в результате трёх разделов…»[570]
Помимо польского вопроса, опасения вызывали и другие факторы, свидетельствовавшие, по мнению французов, о «русской угрозе»: император Павел I возглавил католический Мальтийский орден и претендовал на Мальту, турецкий флот вместе с русским лишил Францию островных владений в греческом Архипелаге, русские войска успешно действовали на территории Апеннинского полуострова[571]. Англичан же особенно беспокоили успехи Российской империи в ходе Русско-турецкой войны 1787–1791 годов и взятие турецкой крепости Очаков. Как отмечает В. В. Дегоев, известие о взятии Очакова, открывавшего русским доступ к Чёрному морю, вызвало в правительстве Уильяма Питта-младшего настоящую панику, а Лондон оказался на волоске от объявления войны России. Очаковское дело, по словам исследователя, «возвестило о вступлении России и Англии в длительную эпоху острого межимперского соперничества на всём евразийском пространстве, позже получившего название „большая игра"»[572].
Если важнейшей чертой идеологии Просвещения был космополитизм, то в годы Революции на первый план выходит идея национализма. Национальными чувствами всегда легко спекулировать, и революционные писатели, публицисты и ораторы в погоне за популярностью использовали в своих целях существовавшие в обществе предрассудки, сознательно разжигая национальную неприязнь и ксенофобию, с помощью образа врага конструируя саму французскую нацию, отталкиваясь от само-образа в негативе.
Именно тогда происходит трансформация бинарных оппозиций: место оппозиции «свободная Франция — Европа тиранов» занимает иное противопоставление: «цивилизованная Европа — варварская Россия». Как полагает С.Е. Летчфорд, в основе такого изменения был чистый прагматизм: образ общего врага, от которого необходимо защищать общие фундаментальные ценности, служил целям французского экспансионизма и подавлял волю европейских народов к сопротивлению[573].
Тема России и «русской угрозы» не всегда являлась главной на страницах французских газет, всё зависело от конкретной ситуации. В моменты сближений и союзов (1800–1804,1807-1811 годы), в период «дружбы» Наполеона и Александра I о России старались писать максимально нейтрально, о неудачах российской армии в конфликтах на Востоке не сообщалось, но в кризисные моменты её образ приобретал множество негативных черт, а в газетных статьях непременно оживали архетипические представления о России и её армии, якобы представлявшей серьёзную опасность для самого существования Франции[574].
При этом авторы, рассуждая не столько о реальных угрозах со стороны России, сколько об угрозах воображаемых, в духе тогдашней литературной моды на античность превращали русских в «гуннов», «вандалов», «антов», якобы покинувших свои традиционные места обитания, чтобы разорять плодородные земли Европы и покушаться на Французскую республику, олицетворявшую собой добродетели Спарты, Афин и Рима[575]. Перед нами тот самый антимир, анти-Европа, противопоставление варварства цивилизации, самообраз в негативе.
Поскольку страх перед Россией нагнетался через создание образа ужасного казака, ставшего символом России, воплощением её жестокости, варварства и дикости, наполеоновская пропаганда изо всех сил старалась дискредитировать русских казаков, используя в том числе бюллетени Великой армии. Казаков необходимо было изобразить не просто опасными грабителями и убийцами, но плохими воинами. Вот к этим «ужасным казакам» и перейдём.
Страх перед «варварами Севера» усиленно нагнетался перед началом Отечественной войны, или Русской кампании, как её именуют французы. Уже в своих обращениях к Сенату накануне вторжения в Россию Наполеон использовал термин «варвары». В результате смутный, неосознанный архетипический страх перед нашествием «азиатов» или «варваров Севера» уже поселился в душах французов[576].
Характерно, что в 1812 году противника дегуманизировали, наделяя зооморфными чертами, и в России: французы представлялись как «басурмане» (бусурмане) и «нехристи». Однако это было вполне традиционное изображение врага, и знакомство с французами не отразилось на создании какого-то нового образа. Как справедливо отмечает А. В. Чудинов, «в коллективном воображаемом русского народа французское вторжение встало в один ряд с иноземными нашествиями былых времён, историческая память о которых сохранялась на протяжении многих веков в устном народном творчестве»[577].
Казаки благодаря наполеоновской пропаганде стали символом России вообще. Эти «пожиратели свечей»[578] и детей[579] в глазах французского общественного мнения были воплощением отсталости Российской империи. Во французской культуре казак соединил все негативные черты, приписываемые русскому человеку[580].
В результате привлекательный образ России, который встречался у некоторых просветителей, оказался совершенно забыт, а к традиционным представлениям о варварстве, дикости, нецивилизованности, жестокости, экспансионизме русских добавились идеи о том, что русские, особенно казаки, — это вообще не люди, а просто звери. Таким образом проводилась дегуманизация противника и создавался зооморфный образ врага.
Как отмечает отечественный исследователь К. В. Душенко, к эпохе Наполеоновских войн относится единичный пример употребления слова «казакофобия». В марте 1807 года в лондонской
Несмотря на то, что слово «казак» попало во французский язык ещё в XVI веке
«История казаков» Шарля-Луи Лезюра
В начале 1813 года Наполеон заказал чиновнику министерства иностранных дел Шарлю-Луи Лезюру (1770–1849) исследование о русских, при этом выразил пожелание уделить особое внимание истории, географии и этнографии России. Лезюр, не скрывавший своей неприязни к нашей стране, с этой задачей справился, однако его двухтомная книга «История казаков» вышла в свет только в 1814 году, когда русские войска уже перешли Рейн, о чём автор сообщает в предисловии[584]. Поскольку работа появилась после поражения Великой армии, Лезюру пришлось внести некоторые уточнения: он пишет о казаках и русских уже как о «врагах-союзниках», а императору Александру I воздаёт хвалу, благодаря чему книга получила одобрение российского государя. Тем не менее в самом тексте Лезюр, по его собственным словам, оставил всё так, как было им написано в конце 1813 года[585].
В предисловии автор отмечает, что ему «кажется пикантным показать старой Европе, столь гордящейся своей цивилизацией, полуварварский народ, привлекательный в своей дикой простоте, герои которого вовсе не похожи на героев культурных наций»[587]. Как и писатели эпохи Просвещения, Лезюр заново открывает Америку, точнее Россию, сообщая читателям, что, несмотря на наличие научных трудов, истоки происхождения этого народа ещё малоизвестны, а его история описана лишь фрагментарно[588].