Книги

Русофобия. История изобретения страха

22
18
20
22
24
26
28
30

К началу правления Петра I стереотип о том, что Россия — тираничная, варварская и рабская страна, прочно укоренился в сознании европейцев. Россия казалась им не более чем варварским захолустьем, вызывавшим только отвращение, но в целом оставляла их равнодушными, ведь действия России едва ли затрагивали их собственные интересы[443]. Как верно отмечает известный отечественный франковед Пётр Петрович Черкасов, в представлениях «просвещённого» европейского общества «бесконечно далёкая Россия выглядела страной с полуазиатскими порядками и нравами, лишь по недоразумению считавшейся христианской»[444]. Европейцы, особенно французы, преисполненные гордости за свою цивилизацию и политическую организацию, имели весьма смутные представления о России, высокомерно взирая на «страну царей» как на варварскую землю. Поэтому даже образ петровской России, созданный просветителями, в итоге оказался самообразом в негативе. По словам Л. Вульфа, «изобретение Восточной Европы стало поводом для лёгкого самовосхваления, а иногда и открытого самодовольства, поскольку Европа одновременно устанавливала свою собственную идентичность и подтверждала своё превосходство»[445].

Просветители, в очередной раз изобретая Россию, опирались на традицию, заложенную во времена «открытия» Московского государства, и использовали сформировавшиеся тогда стереотипы и мифы для конструирования собственного образа нашей страны.

Так, визит Петра в Англию в 1689 году мало повлиял на восприятие России и русских англичанами: петровскую Россию англичане воспринимали в соответствии с представлениями, сложившимися в предыдущие полтора столетия[446]. Конечно, Пётр вызывал огромное любопытство, и англичане смотрели на русского царя как на жителя другой планеты и как на человека, которого можно заинтересовать какими-то прожектами, иначе говоря, извлечь из его пребывания в Англии выгоду. Например, английский контр-адмирал маркиз Кармартен, активно содействовавший интересу Петра к военно-морскому делу, в итоге и для себя добился выгодной концессии на экспорт в Россию виргинского табака[447]. А учёный и писатель Фрэнсис Ли предложил Петру сложную и совершенно невыполнимую схему административной и образовательной реформы для России. Его проект стал одним из первых примеров проявления интереса к России в Европе, что впоследствии получит широкое распространение в образованных кругах европейских столиц. Несомненно, успехи Петра, прежде всего, взятие Азова, вызывали у англичан надежды на то, что с помощью России можно будет ограничить влияние Франции в Восточной Европе. Помимо возможности использования России в качестве противовеса Франции, англичане весьма нуждались в русском сырьё. Как отмечает В. В. Дегоев, «лавирование и поиск оптимального равновесия между двумя этими императивами надолго станет одной из главных задач Лондона на международной арене»[448].

Но в целом внимание к петровской России было недолговечным и поверхностным и не оказало серьёзного влияния на традиционное английское восприятие России[449]. Несмотря на то, что в дальнейшем связи между странами значительно упрочились, вплоть до конца XVIII века англичане воспринимали нашу страну как могущественное, но отдалённое государство, расположенное где-то на периферии Европы, если не совсем им неинтересное, но вряд ли заслуживающее особого внимания[450].

Аналогичная ситуация наблюдалась во Франции. Для французов, как отмечает Э. Каррер д’Анкосс, «Россия находилась вне Европы и её цивилизации, в лучшем случае она казалась им экзотической, но скорее варварской страной, как свидетельствовали редкие путешественники, с опаской доезжавшие до этих удалённых краёв»[451].

Поэтому традиционный презрительно-высокомерный взгляд на Россию сохранялся, тем более что Западная Европа вступила в век Просвещения, а Россия ещё этого не знала. В результате, как отмечает А. О. Чубарьян, «западноевропейская элита, хотя и с определёнными модификациями, продолжала рассуждать об отсталости народа и архаическом государственном и политическом устройстве России, о „диких нравах" и необразованности её населения»[452].

В то же время немало образованных европейцев начинают воспринимать Россию как развивающуюся страну, стремительно выходящую на европейский уровень, а её усиление начинает вызывать страх. В итоге в Европе формируется синкретичный образ отсталой России с рабским и необразованным народом в сочетании с образом империи, мечтавшей о завоеваниях и представлявшей угрозу для просвещённой Европы.

Такой взгляд появляется после победы Петра I над шведами под Полтавой в 1709 году. В политическом плане внезапная для Европы победа России способствовала тому, что московское захолустье стало полноправным членом европейской государственной системы[453]. Курс на европеизацию государства, победа над Швецией и строительство новой столицы на берегу Балтийского моря поставили Россию в один ряд с ведущими европейскими державами[454].

«Европейская Россия» была создана императором Петром I, изменившим вектор направленности русских усилий, а Северная война (1700–1721) трансформировала взгляд европейцев на Россию. Как отмечал английский исследователь М.С. Андерсон, победы России заставили английское правительство пересмотреть своё отношение к потенциальным возможностям России как европейской державы (гораздо медленнее этот процесс происходил в общественном мнении). Если до конца XVII столетия правящие круги Англии могли полностью игнорировать Россию при формулировании своих внешнеполитических целей и относиться к ней с безразличием, то после 1700 года ситуация начала меняться[455]. По словам французского исследователя Симоны Блан, «зрелище неожиданных побед Петра над Швецией поразило Европу, которая была вынуждена признать, что „варварская Московия" должна стать европейской державой»[456]. Как писал Вольтеру его друг, философ д’Аржансон, «это настоящая революция в мире: государства развиваются и приходят в упадок <…> Кто мог предсказать, куда идут московиты?»[457]

Европейцы открывали для себя новую Россию — сильную, мощную и амбициозную. В одночасье она стала международным игроком, почти равным Франции, Англии или Австрии, опередила приходящую в упадок Испанию, Голландию или поднимающуюся Пруссию. По словам М. Малиа, «никогда больше, вплоть до победы во Второй мировой войне, Россия не испытывала большего или более внезапного усиления своей мощи по сравнению со своими самыми грозными современниками»[458].

Однако Европа оказалась совершенно не готовой к появлению такого сильного игрока. А. Безансон задаётся вопросом: «Отчего это государство, известное гораздо меньше, чем, например, Османская империя, государство с дурной репутацией, государство, о котором путешественники XVII века отзывались как о стране удручающе варварской, с такой лёгкостью было включено в число наиболее могущественных европейских держав?»[459]

Именно тогда в европейском обществе начинает формироваться двойственный взгляд на Россию: с одной стороны — «русский мираж», то есть идеализированное представление о России и её просвещённых правителях, представление о том, что Россия — это молодая страна, возведённая чудесным образом на пустом месте Петром I; с другой стороны — представления о «русской угрозе» и «русской опасности».

Примечательно, что одной из первых свою лепту в создание «русского миража» внесла Французская академия. В 1717 году во время визита во Францию Пётр посетил Академию, удостоился торжественного приёма и вскоре стал её членом[460].

Русский государь поразил французских аристократов: он не походил на парижских модников, окрестивших его стиль «одеждой царя или дикаря». В коричневом суконном камзоле без украшений он напоминал скорее каменщика или боцмана, носил парик без пудры, рубашку без кружев и манжет, а также тесак на широком поясе на восточный манер. Вельможи не понимали простой образ жизни и поведение этого «потомка скифов и вандалов». Царь избегал блестящих церемоний, ехать пожелал в тяжёлой дорожной двуколке, а не в изящной карете; в каждом городе первым делом отправлялся в крепость, осматривал укрепления, беседовал с инженерами, делал замеры. Въехав в Париж, Пётр не захотел остановиться в Лувре и потребовал более скромное жильё. В столице Франции Пётр гостил почти полтора месяца и интересовался не только её красотами. Он посетил гобеленовую и чулочную фабрики, Арсенал, Монетный двор и аптекарские сады, разглядывал в Лувре модели городов и крепостей, но больше всего его поразил Версаль[461]. Поразил настолько, что он загорелся создать под Петербургом «российский Версаль». Так появился Петергоф.

В то же время в историографии существует мнение, будто позитивный образ России является не следствием петровских успехов, а лишь результатом «беспрецедентной пропагандистской кампании», организованной русскими властями в Европе, как об этом пишет современный французский историк Ф.-Д. Лиштенан[462]. По её мнению, именно дипломаты сотворили новый образ суверена, прославившегося на следующий день после Полтавской битвы, в результате чего представление о России стало меняться, а благожелательные сочинения следовали одно за другим[463]. Главный же вывод Ф.-Д. Лиштенан сводится к тому, что Пётр I сам присвоил себе титул «Великий», «так же, как сумел создать миф о своём правлении, единственно истинный»[464].

Как бы то ни было, Великое посольство и реформы Петра I изменили представления о царе-тиране, господствовавшие в XVII веке. В глазах многих европейских просветителей Пётр I, в основе реформ которого лежали «исключительно рациональные планы», выглядел образцовым правителем страны, свободной, в отличие от Европы, от традиций и готовой для созидания нового. Такое представление о Петре было связано с усугубившимся кризисом Старого порядка и с критикой его просветителями[465]. Россия начинает восприниматься как обширная площадка для гигантских экспериментов, которые можно провести с опорой на самые передовые достижения европейской мысли и с полнотой, невозможной на Западе с его традициями и древней историей[466]. Как отмечает Л. Вульф, «из Парижа Восточная Европа казалась просто идеальным полем для деятельности просвещённых монархов; деспотизм располагался на безопасном удалении, и философы могли помогать мыслью, советом и даже „планом цивилизации", как Дидро, а проекты физиократов ещё больше подтверждают, что Восточная Европа создавалась как опытное поле, где Просвещение могло свободно претворять в жизнь свои общественные теории и политические мечтания»[467].

Именно в это время активно развивается возникшая ещё в эпоху «открытия» Московского государства мысль о России как ученице Европы. Пётр I воспринимался как варвар, но его варварство оправдывалось тем, что он, как представлялось европейцам, стремился исправляться и хотел учиться у Европы[468]. То, что Пётр брал за образец европейские институты, а не Европа равнялась на Россию, чрезвычайно возвышало европейцев в их собственных глазах[469]. По словам Э. Каррер д’Анкосс, именно петровское «неодолимое стремление к союзу с Францией» «привело к утверждению европейской идентичности России и её статуса европейской державы»[470].

В то же время победа Петра I над Швецией в ходе Северной войны спровоцировала серьёзное беспокойство в Европе, и в душах европейцев поселился страх перед «русской угрозой». Как отмечает Г. Меттан, «войдя через парадный вход в закрытый клуб великих империй и европейских королевств, Россия не только вызовет немало симпатий, но и вернёт к жизни застарелую враждебность, особенно во Франции»[471].

Дело в том, что начиная с XVI века Россия и Франция традиционно придерживались диаметрально противоположных межгосударственных союзов и ориентаций: друзьями Франции были заклятые враги России, и наоборот. Союзниками Франции являлись Швеция, Польша и Турция — главные враги России, а союзниками России — Австрия и Англия, главные противники Франции[472].

В результате внешнеполитические разногласия не содействовали формированию позитивного образа России. Именно французские авторы стали центром антагонизма по отношению к ней. Все завоевания Петра были достигнуты за счёт активно субсидируемого Бурбонами «восточного барьера» против Габсбургов — Швеции и Польши, системы альянсов, которая отныне была призвана также отгородить Россию. В результате столь важный для Франции «восточный барьер» создавал очевидный фронт франко-российского напряжения[473].