Книги

Русофобия. История изобретения страха

22
18
20
22
24
26
28
30

Именно Франция сыграла важнейшую роль в формировании образа России в Западной Европе. Это было связано как с интеллектуальной гегемонией Франции в эпоху Просвещения, так и с преобладанием французского языка, сохранявшегося и в XIX столетии[498]. Именно французских политических мыслителей, начиная с философов века Просвещения, можно по праву считать пионерами в области россики. Их взгляды на Россию можно разделить на два направления, которые условно можно назвать русофильским и русофобским. Соответственно, формировались и два мифа, два образа России. Первое направление было связано с именами М.-А. Вольтера, Дидро, д’Аламбера, Мармонтеля; второе — с именами Ж.-Ж. Руссо, Ш.Л. Монтескьё и Г. Б. Мабли.

* * *

«Будь я моложе, я сделался бы русским», — так писал Вольтер императрице Екатерине II в глубокой старости[499]. Что на самом деле думал хитрый и мудрый Вольтер, мы уже не узнаем, но точно известно, что историей России и Петра Великого философ весьма интересовался. Как и Лейбницу, ему довелось увидеть российского государя. Впервые они встретились случайно в 1717 году во время визита царя в Париж[500]. «Когда я его видел сорок лет тому назад ходящим по парижским лавкам, — писал он впоследствии, — ни он, ни я ещё не подозревали, что я однажды сделаюсь его историком»[501].

Образы России и императора Петра, созданные Вольтером, не были статичными. В «Истории Карла XII, короля Швеции, и Петра Великого, императора России», опубликованной в 1730 году, философ жёстко противопоставляет допетровские порядки и Россию петровскую. Его описание Московского царства мало чем отличается от изложения Сигизмунда Герберштейна, и он следует уже сложившейся традиции описания русского варварства, азиатства и отсталости.

По уже сложившемуся канону описания, Вольтер отмечает, что «огромная сия страна оставалась почти неизвестной в Европе, пока на её престоле не оказался царь Пётр». Заново открывая для себя и читателей Россию, он сообщает, что московиты — типичные варвары; они «менее цивилизованы, чем обитатели Мексики при открытии её Кортесом»[502]. В описании социальной и политической структуры также можно наблюдать характеристики в духе Герберштейна. Все московиты — рабы князя: «Прирождённые рабы таких же варварских, как и сами они, властителей, влачились они в невежестве, не ведая ни искусств, ни ремёсел и не разумея пользы оных», то есть живут в состоянии абсолютной дикости и в рамках типичного закрытого общества. В соответствии с моделью описания Московии ренессансными путешественниками Вольтер продолжает: «Древний священный закон воспрещал им под страхом смерти покидать свою страну без дозволения патриарха, чтобы не было у них возможности восчувствовать угнетавшее их иго».

Власть государя «столь же безгранична, как и московитское невежество. Он выносит смертные приговоры и подвергает жесточайшим пыткам». Религия «перемешана с суевериями, к коим они тем сильнее привержены, чем оные нелепее и непереносимее. Мало кто из московитов осмеливается есть голубиное мясо, поелику Св. Дух принято изображать в виде голубя»[503]. Это почитание голубей вслед за Вольтером будут отмечать многие иностранцы, писавшие о России.

В целом религия московитов сродни восточным религиям: «Дважды в год патриарх торжественно выезжает верхом на лошади в сопровождении всего духовенства, и народ простирается пред ним ниц, как это делают татары пред своим великим ламой. Исповедь практикуется лишь для тягчайших преступников, ибо московитам надобно только отпущение грехов, но отнюдь не раскаяние. Получив благословение своих попов, они почитают себя очистившимися, и страх исповеди в противоположность другим христианам не удерживает их ни от воровства, ни от смертоубийства. Они почитают за грех выпить молока в постный день, однако же поголовно все — отцы семейств, священники, жёны и девицы — упиваются до бесчувствия по праздникам»[504]. Как видим, тезис о повальном русском пьянстве из работ Герберштейна и его последователей перекочевал в труды Вольтера, а резко критическая оценка самим Вольтером православия перейдёт в работы следующих поколений учёных. Например, в середине XIX столетия Луи-Антуан Леузон Ле Дюк будет писать о православии как о «мёртвой религии» и «гимнастике», а барон Проспер де Барант будет повторять суждения Вольтера о том, что религия не препятствует ни пьянству, ни грабежам. Как писал сам Вольтер, «книги делаются из книг», а штампы и стереотипы тоже переходят из книги в книгу.

Итак, допетровская Русь в изложении Вольтера — это само-образ цивилизованной Европы в негативе; «примитивная» Россия — идеальный фон, оттенявший французскую «цивилизованность»[505].

С Петра всё начинает меняться, хотя российского государя Вольтер вовсе не идеализирует: «Мощный гений царя, не укрощённый даже варварским воспитанием, развился почти с молниеносной быстротой. Он решил стать человеком, повелевать людьми и создать новую нацию»[506].

Как видим, Вольтер следует подходу в отношении России, который к тому времени стал вполне традиционным: русские «варвары» вполне обучаемы и могут многое перенять у Европы. В эпоху Просвещения господствовало убеждение, что от варварства к цивилизации можно перейти в кратчайшие сроки посредством энергичных усилий просвещённого правителя. Петру это удалось, результаты его обучения в Европе были впечатляющими, и в итоге он вывел своё отечество из варварского состояния[507].

В то же время Вольтер подчёркивает, что все добродетели Петра «были перемешаны с грубостию в удовольствиях, зверской же-стокостию нрава и варварством в отмщении. Управляя народом, он оставался человеком диким. Он выносил приговоры и сам выступал в роли палача, а при застольных оргиях выказывал своё мнение рубить головы. Есть африканские властители, кои собственноручно проливают кровь своих подданных, но ведь монархи сии почитаются за варваров. Смерть сына, которого надлежало наказать или лишить наследства, опозорила память Петра, и только теми благодеяниями, коими одарил он народ свой, может быть, заслужил он всё-таки себе прощение»[508]. Аналогичный двойственный образ Петра как варвара, стремящегося к цивилизации, будет создан в конце XIX века Анатолем Леруа-Больё.

Однако в «Истории Российской империи при Петре Великом»[509]такого негативного описания допетровских порядков уже не встречается. Исследователи до сих пор спорят о возможном заказном характере работы. В отечественной историографии существовала точка зрения, согласно которой в 1757 году российская императрица Елизавета Петровна поручила Вольтеру написать историю её прославленного отца. С. А. Мезин обоснованно полагает, что логичнее было бы говорить о взаимно выгодном союзе, заключённом Вольтером и русским правительством[510]. Вольтер был не из тех авторов, кому можно было навязать какие-либо идеи. Тем более, он собирал материалы по истории Петра на протяжении двадцати лет и даже просил разрешения приехать в Россию для работы в архивах, но получал отказы и, не имея под рукой достаточного количества материалов, в 1748 году опубликовал «Анекдоты о царе Петре Великом»[511], иначе говоря, собрание устных рассказов — жанр, весьма популярный в то время. А когда в начале 1757 года чрезвычайный посол России во Франции граф М.П. Бестужев-Рюмин от имени И. И. Шувалова попросил Вольтера приехать в Россию и написать историю Петра, тот уже отказался сам, сославшись на здоровье. Первый том книги вышел в 1759 году, второй — в 1763-м, причём Вольтер отправлял рукописи в Петербург на проверку и вместе с замечаниями по книге получал подарки в виде мехов и чая.

В «Истории Российской империи при Петре Великом» образ Петра претерпел заметную эволюцию. Если, например, в «Истории Карла XII» Вольтер с осуждением писал о казни царевича Алексея, то в этой работе он в какой-то мере реабилитирует поступок Петра и в целом подчёркивает, что жёсткие методы были вызваны соображениями государственной необходимости и преследовали цель минимизации зла, о чём писал ещё Макиавелли в своём трактате «Государь». Вольтер пишет: «Во время этой ужасной катастрофы стало ясно, что Пётр был только отцом своего отечества и что он считал народ собственной семьёй. Казни, которым ему пришлось подвергнуть часть нации, желавшую помешать счастью других, были жертвами, принесёнными обществу по горестной необходимости»[512].

Общая оценка петровских реформ поистине апологетична. Повествуя о реакции европейцев на преобразования Петра Великого, Вольтер отмечает: «Европа признала, что он любил славу, но употреблял её во благо, что его недостатки никогда не умаляли его великих достоинств, что он как человек имел изъяны, но как монарх всегда был велик; что он во всём преодолевал природу — в подданных, в самом себе, на суше и на воде, но он побеждал её, чтобы улучшить. Искусства, которые он пересадил своими руками в земли, бывшие тогда в значительной части дикими, принесли плоды, стали свидетельством его гения и обессмертили его память. Сегодня кажется, что эти искусства родились в той стране, куда он их принёс. Законы, политика, военная дисциплина, флот, торговля, промышленность, науки, изящные искусства — всё было усовершенствовано в соответствии с его взглядами»[513]. Пётр I для Вольтера — «основатель и отец своей империи»[514]. Пётр Великий, подчёркивает Вольтер, «всё сотворил. Всё, вплоть до общества, было результатом его трудов»[515].

Особое значение Вольтер придаёт тому, что дело Петра не умерло вместе с ним, а было продолжено его наследниками, точнее, наследницами: «По беспримерному стечению обстоятельств четыре женщины, которые вслед за ним взошли на престол, поддерживали всё, что он успел завершить, и доводили до совершенства всё, что он учредил»[516].

Поскольку взгляд на Другого — это прежде всего попытка лучше понять самих себя, пример преобразования России Петром Великим являлся для Вольтера уроком исторического оптимизма и гимном человеческому гению: «Правители давно цивилизованных государств скажут сами себе: „Если в ледяном климате древней Скифии человек с помощью одного своего гения совершил столь великие дела, что же должны сделать мы в государствах, где поле для нас подготовили усилия многих веков?"»[517]

Л. Вульф, анализируя взгляды Вольтера, справедливо отмечает: «Вольтер, который, возможно, глубоко ошибался в своей оценке Петра и Екатерины, который, возможно, неверно понимал характер и обычаи русского народа и который, конечно, никогда не бывал в России, был тем не менее на протяжении всей своей жизни заворожён Россией, её судьбой и предначертанием»[518]. В то же время, по замечанию исследователя, желая «упорядочить хаос», Вольтер с таким рвением запутывал этот вопрос, что не всегда ясно, рассеял ли он этот хаос или только усугубил его[519].

* * *

В отличие от Вольтера, Дени Дидро удалось побывать в России, где он провёл зиму 1773–1774 года. Поездка была знаком личной признательности философа императрице Екатерине, однако французское правительство поручило ему по мере сил попытаться улучшить отношения с Россией.

Несмотря на то, что Дидро реально оказался в России, по сути, он писал о России воображаемой и совершал «философский вояж». Для него поездка в Россию означала самопроизвольное «перемещение» в его собственном сознании; по замечанию Л. Вульфа, так и Вольтер мог путешествовать по России, не покидая своего имения Ферне[520].

Дидро полагал, что Пётр I «милостью неба» вывел Россию из варварства[521], однако его авторские симпатии никогда не перерастали в восхищение, как это было свойственно Вольтеру[522]. Более того, он подчёркивал, что «Пётр I и Екатерина II — явления весьма редкостные, и было бы безумием рассчитывать на слишком частые милости неба»[523]. Но российским государем он очень интересовался, о чём свидетельствует его внимание к замыслу установить памятник Петру в Петербурге. Именно Дидро порекомендовал русскому правительству своего друга, сотрудничавшего в «Энциклопедии», скульптора Э.-М. Фальконе, а тот, помимо памятника, стал автором знаменитой надписи «Петру Первому. Екатерина Вторая»[524].

В «Мечтаниях Дени-Философа наедине с самим собой» (другой перевод: «Мечты мои, философа Дени»), в одной из «бесед» с императрицей Дидро заявлял, что в Риге, на русской границе, обзавёлся новой душой и уверял своих друзей: «Я никогда не чувствовал себя более свободным, чем с той минуты, когда я оказался в стране, которую вы называете страной рабов, и никогда не чувствовал себя более рабом, как в стране, которую вы называете страной людей свободных»[525]. Как пишет Л. Вульф, «то, что Дидро в России не ощущал себя рабом, совсем неудивительно, поскольку он не трудился вместе с крепостными, а беседовал с царицей. Новая, свободная душа, которую он якобы в себе обнаружил, была, в сущности, мыльным пузырём интеллектуальной экстерриториальности, отгородившей его от окружающего мира и принудившей мечтать наедине с самим собой». По мнению исследователя, Дидро писал это для французов, и «он просто поменял местами слова, сохранив карту, построенную на все том же противопоставлении; новым был лишь код для её чтения. Свободным в стране предполагаемого рабства он ощущал себя именно потому, что в стране этой посетители из Западной Европы представляли себя господами»[526].