Книги

Русофобия. История изобретения страха

22
18
20
22
24
26
28
30

Поскольку перед Дидро стояла негласная задача улучшения отношений между Россией и Францией, в «Мечтаниях» он подтверждал культурные связи между двумя странами и особенно отмечал культ Екатерины во Франции: «В Париже нет ни одного честного человека, ни одного человека, наделённого душой и разумом, который не был бы поклонником вашего величества. Все академии на вашей стороне, все философы, все литераторы, и они не скрывают этого»[527]. В финале он обращался к соотечественникам с призывом: «Приезжайте в Петербург хотя бы на месяц. Приезжайте освободиться от давно унижающих вас оков; только тогда вы почувствуете себя теми, кто вы есть на самом деле!»[528] Спустя шестьдесят пять лет маркиз де Кюстин тоже будет советовать своим читателям отправить своих детей в Россию, но совсем с другой целью: убедиться собственными глазами, что худшего места на земле, чем Россия, просто не существует.

Завершается беседа Дидро буйной международной фантазией: «И, признаюсь в заключение, я был бы в восторге, узнав, что моя родина в союзе с Россией; и мне хотелось бы видеть многих русских в Париже и многих французов в Петербурге. Ни одна нация в Европе не усваивает так быстро французское, как Россия, — и в отношении языка, и в отношении обычаев»[529].

Но даже в этом потоке лести мечтатель Дидро остаётся очень рациональным, а единая Европа представляется ему только Европой французской[530]. Франции, по его мнению, был выгоден союз с Россией, отсюда и такая похвала: «…не думаю, чтобы наш двор простил вам искренно ваше величие. Вместе с тем я не сомневаюсь, что он понимает все выгоды, которые мог бы извлечь из соглашения с державой, уже и теперь грозной и быстро идущей к могуществу, пределы которого трудно себе представить». При этом прагматичный мечтатель Дени чётко понимает, что такая ситуация будет продолжаться до тех пор, «пока интересы не подскажут иного, — таков вечный закон империи»[531].

Интересы подсказали «иное» весьма быстро. Будучи страстным поклонником Екатерины Великой во время своего пребывания в Санкт-Петербурге, впоследствии Дидро писал о «честолюбивых замыслах» русского царя и предлагал русскому правительству расстаться с мыслью о внешних завоеваниях[532].

Итак, Вольтер, ранний Дидро и их последователи восхищались деятельностью Петра I и Екатерины II и приветствовали возвращение России в семью европейских народов после нескольких столетий вынужденного от неё отчуждения. Щедрые пансионы и иные формы материального поощрения императрицы Екатерины II были для них приятным подспорьем[533]. Эта группа мыслителей стояла у истоков французского русофильства или «русского миража». В рамках такого подхода миф о русском «варварстве» был сменён мифом о русской «цивилизации», которая ассоциировалась с деятельностью просвещённых правителей. При этом такие культурно-географические мифы, или «миражи», формировались не только в отношении России, но и других стран, а миф о Петре I имел прототипом французские реалии, а именно Короля-Солнце Людовика XIV, продемонстрировавшего потенциал сильной власти, сконцентрированной в руках государя (при том, что власть Людовика XIV была абсолютной лишь в теории).

Стараниями этих просветителей во французском общественном мнении было создано позитивное представление не только о Петре, но и о Екатерине Великой как истинной наследнице и верной продолжательнице его дела. Во всяком случае внешнюю политику русской императрицы во Франции рассматривали как реализацию планов Петра. Но это имело и обратную сторону: сторонники противоположного взгляда на Россию внешнюю политику Екатерины II трактовали как реализацию аннексионистских замыслов и проектов Петра I, свидетельством чему станет подложное «Завещание Петра Великого».

Именно такой негативный взгляд на Россию доминировал во французском обществе, а основы его были заложены в трудах Ж.-Ж. Руссо и Ш.Л. Монтескьё.

Антимиф просветителей: приговор Ж.-Ж. Руссо и суждения Ш.Л. Монтескьё

Итак, «цивилизация» и «прогресс» были ключевыми понятиями философии Просвещения. Однако в 1760-е годы содержание самого термина «цивилизация» начинает меняться. Как отмечает С. А. Мезин, «создания могучей империи и завоевания новых земель, введения искусств и ремёсел, подчинения церкви — всего этого уже было недостаточно для звания цивилизатора. Идея личной свободы, политических прав, неприятие деспотизма и крепостничества всё более привлекали философов»[534]. Всё это сказалось на представлениях просветителей о России и её правителях.

В отличие от Вольтера, Руссо не проявлял особого интереса к России, но свою позицию весьма кратко изложил в знаменитом трактате «Об общественном договоре» (1758–1760). Позиция философа такова: «Русские никогда не станут истинно цивилизованными, так как они подверглись цивилизации чересчур рано. Пётр обладал талантами подражательными, у него не было подлинного гения, того, что творит и создаёт всё из ничего. Кое-что из сделанного им было хорошо, большая часть была не к месту. Он понимал, что его народ был диким, но совершенно не понял, что он ещё не созрел для уставов гражданского общества. Он хотел сразу просветить и благоустроить свой народ, в то время как его надо было ещё приучать к трудностям этого. Он хотел сначала сделать немцев, англичан, когда надо было начать с того, чтобы создать русских. Он помешал своим подданным стать когда-нибудь тем, чем они могли бы стать, убедив их, что они были тем, чем они не являются. Так наставник-француз воспитывает своего питомца, чтобы тот блистал в детстве, а затем навсегда остался ничтожеством. Российская империя пожелает покорить Европу — и сама будет покорена. Татары, её подданные или её соседи, станут её, как и нашими, повелителями…»[535] По мнению Г. Метта-на, этими словами Руссо берёт на себя ответственность за миф о «русском завоевателе», который появится в фальшивом «Завещании Петра Великого»[536].

По словам И. И. Иванова, суждение, вынесенное Руссо о России и русских, есть не что иное, как «унизительный приговор»: «Вы видите, — более унизительного приговора для целой нации произнести невозможно. Корсиканцы могут явить неслыханную меру доблести, поляки способны переделать свою вздорную конституцию и даже, пожалуй, переработать свой национальный характер и пообчиститься от рабства, заедающего их общественные отношения, но русским — ни вперёд, ни назад. Они так и осуждены погибнуть на месте нравственным измором»[537].

Как отмечает С. А. Мезин, «плебей по происхождению и демократ по убеждениям, Руссо a priori не мог быть апологетом Петра, деспотизм которого не отрицали даже его поклонники»[538]. Как писал И. И. Иванов, создаётся впечатление, будто «Руссо лично потерпел обиду от русского правительства или русского народа», подчёркивая, что «так именно чувствовали себя и прежние судьи России»[539].

Анализируя взгляды Руссо относительно России, необходимо учитывать полонофильство мыслителя, как и в целом полонофильство французов[540]. Горячо сочувствуя несчастьям поляков, более того, создавая для них проект конституции, Руссо воспринимал Россию именно через противопоставление «польской свободы» «русскому рабству» и страшился нового «татарского нашествия» на Европу[541].

Именно Руссо популяризировал целый ряд метафорических формул о России, которые впоследствии получат статус историографических клише. Это идеи Руссо о том, что цивилизация была привнесена в страну, для этого ещё не созревшую, что она носила имитационный характер, что Пётр пытался сделать из дворян немцев или англичан, а не цивилизованных русских[542]. В то же время женевский философ опирался на уже давно укоренившуюся традицию восприятия России, и его выводы не особенно отличались от суждений европейских путешественников эпохи Возрождения. И.И. Иванов в конце XIX века так писал об этом: «Скажите, многим ли отличается эта характеристика от выводов иностранцев, гостивших в Москве? В течение двух столетий русские стали даже хуже, чем были раньше: тогда они, по крайней мере, были оригинальными, хотя и весьма отвратительными варварами, а теперь эти варвары напялили на себя чужие костюмы, но остались по-прежнему дикарями, рабами и изменниками»[543].

* * *

Интерес к России Ш.Л. Монтескьё, как и в случае с Вольтером, имел философскую основу. В «Персидских письмах» (1721), которые символизировали начало эпохи Просвещения во Франции, в письме 51-м Монтескьё транслирует известные со времён Герберштейна и А. Олеария традиционные штампы о деспотичной власти царя, перед которым все рабы; об «ужасном климате»; диких нравах; огромных пространствах и Сибири; о московитских женщинах, которым нравилось, что их бьют мужья: «Они не могут понять, что сердце мужа принадлежит им, если он их не колотит как следует»[544]. Признаком нового времени является лишь авторское замечание о том, что Пётр «захотел всё переменить», однако «у него вышли большие неприятности с ними (московитами — Н.Т.) по поводу их бород, а духовенство и монахи немало боролись, отстаивая своё невежество»[545]. Заканчивает письмо Монтескьё характеристикой Петра Великого: «Он стремится к тому, чтобы искусства процветали, и ничем не пренебрегает, чтобы прославить в Европе и Азии свой народ». Правда, автор не забывает упомянуть о «природной суровости» царя-бродяги.

Монтескьё, хотя и был самостоятельным в своих выводах, вероятно, использовал факты, приведённые Вольтером в «Истории Карла XII»[546], не стремился собирать источники о России, а лишь использовал то, что было в его библиотеке, а потому не очень заботился о точности фактов и ссылок. В своей самой известной книге, трактате «О духе законов» (1748), допетровскую Русь он оценивал в духе Вольтера и исходил из традиционных представлений о «варварстве московитов», отмечая, что ещё в конце XVII века «Москва была в Европе столь же мало известна, как Крым»[547].

Московская Русь для Монтескьё — образец деспотичного государства, единственным источником власти в котором является воля монарха, а власть держится исключительно на страхе. Страх, в свою очередь, является основой религии русских: «она — страх, прибавленный к страху»[548].

Преобразования Петра рассматриваются Монтескьё как попытка «освободиться от деспотии»: «Посмотрите, с каким усердием старается московское правительство освободиться от деспотизма, который тяготит его даже более, чем его народы»[549]. Однако результаты преобразований он оценивает весьма сдержанно: Пётр так и не смог изменить деспотичной сущности своего государства.

Что касается попыток Петра цивилизовать свой народ, то есть воспитать в нём европейские нравы и обычаи, то в этой области, по мнению Монтескьё, царю удалось сделать куда больше. Русские стали быстро приобщаться к европейской цивилизации: «Лёгкость и быстрота, с которыми этот народ приобщался к цивилизации, неопровержимо доказали, что его государь был о нём слишком дурного мнения и что его народы вовсе не были скотами, как он отзывался о них <…> Пётр I сообщил европейские нравы и обычаи европейскому народу с такой лёгкостью, какой сам не ожидал»[550]. Как видим, в концепции Монтескьё чётко прослеживается позиция «учитель — ученик». В то же время, заявляя о том, что Пётр «сообщил европейские нравы и обычаи европейскому народу», Монтескьё тем самым едва ли не первым из современников назвал русских европейским народом, а российский климат посчитал весьма подходящим для успешного ученичества. Также Монтескьё полагал, что именно размеры страны способствовали сохранению деспотичной формы правления. Как видим, философ выводит деспотизм не из татарских порядков, а из географических особенностей.

Монтескьё, сторонник и один из родоначальников теории разделения властей, воспринимал третье сословие как важнейшее промежуточное звено в обществе. Именно третьего сословия он не находил в России. Как отмечает Г. Меттан, для Монтескьё Россия являлась «воплощением отвратительного деспотизма, который не смогли смягчить даже благие намерения её правителей»[551].