Книги

Против течения. Десять лет в КГБ

22
18
20
22
24
26
28
30

В конце концов Ерохин потребовал от московского начальства, чтобы „этого сумасшедшего Евстафьева убрали”. Когда Евстафьева отозвали в Москву, оказалось, что он тоже кое-что приготовил. Прямо с аэродрома он направился в больницу КГБ и потребовал всестороннего обследования психиатрами. Обследование состоялось и вывод был однозначным: совершенно нормален. Врачебное заключение о психической полноценности он вручил начальству в КГБ, присовокупив к нему и весьма обстоятельно составленную жалобу на Ерохина.

Партийная комиссия обвинила Ерохина в „клевете на сослуживца”. Его отозвали в Москву, где он и должен был ожидать исхода дела. И никто не удивился, что замещать его в должности резидента назначили Пронникова. В ходе расследования Пронников строчил московскому начальству объяснения, расхваливая как Ерохина, так и Евстафьева, но все же давая понять, что он считает в этом конфликте правой стороной именно Евстафьева. И Ерохина потихоньку убрали из разведки, переведя в Управление погранвойск. А Геннадий Евстафьев пошел вверх, и в конце концов даже стал помощником генерального секретаря ООН. Эту должность он занимал до 1987 года.

Устранение Ерохина таким способом было, на мой взгляд, делом подлым и позорным. И я в присутствии других сотрудников резидентуры позволил себе довольно неосмотрительно высказаться на этот счет.

„Пронников? — сказал я. — Чем скорее он вернется в Москву, тем лучше для всех нас”. На следующий день, когда я проходил мимо двери пронниковского кабинета, он пригласил меня зайти к нему.

„Мне стало известно сказанное тобой вчера, — начал он подозрительно мягким голосом. Я молчал. — Левченко, я тебе эти слова никогда не прощу. Так что теперь берегись”.

И слова его не были пустой угрозой. С того дня я редко видел его, а потом его отозвали в Москву, где он стал заместителем начальника седьмого отдела Первого главного управления. Перед отъездом он устроил прощальную вечеринку, но я прощаться с ним не пришел.

Я столько лет провел в Японии, но другом ее, несмотря на все мое желание, так никогда и не смог стать. Это печалит меня до сих пор. О, с каким рвением я изучал Японию: образ жизни японцев, национальную психологию, моральные ценности, культуру. И чем больше я узнавал Японию, тем больше любил ее. Но печальная правда в том, что в качестве офицера КГБ все эти знания и весь мой опыт были кинжалом, нацеленным в спину Японии.

Моя жизнь состояла из четырех раздельных и плохо согласующихся между собой частей. Первая и по необходимости большая часть — время, которое я проводил в токийской резидентуре, мало чем отличающейся от штаб-квартиры КГБ в Москве: такие же интриги, такая же военная дисциплина, такие же груды служебных бумаг. Вторую часть я посвящал тому, чтобы, проявляя все свое профессиональное умение, подвигнуть свои „контакты” и агентуру к тому, чтобы они работали против своей собственной страны. Третья часть — поддержание моего журналистского прикрытия. И только тогда, когда я брал для „Нового времени” интервью у японских политиков или журналистов, я действительно чувствовал себя отлично. Это была честная работа, не то что сбор развединформации. Четвертую часть своего времени я отдавал семье, но и там было невозможно забыть о трех других моих ипостасях. Меня слишком часто преследовали ночные кошмары: встречи с какими то угрожающими мне незнакомцами или то, как меня ловит японская контрразведка. Но порой, слава Богу, меня посещали и более спокойные сны — о родине.

Каждый отпуск мы проводили в Москве, и жесткие реалии жизни на моей родине противоречили сладким мечтаниям посещавших меня сновидений. Всякий раз, приезжая в Москву, я должен был прежде всего явиться к своему начальству. И каждый раз меня встречала та же серия вопросов: „Почему вы не можете завербовать больше агентуры? Почему вы не можете раздобыть такую-то и такую-то информацию? Когда вернетесь, сделайте то-то и то-то!”

А жизнь за стенами штаб-квартиры КГБ казалась раз от раза все более унылой и мрачной. В глазах прохожих я видел печаль, озабоченность, а порой даже и негодование. Я не мог не сравнивать эти лица с лицами японцев, готовых заулыбаться по малейшему поводу. И потом эта чудовищная коррупция в Советском Союзе. Каждый раз, приезжая в Москву, я поражался ее размаху — она становилась раз от раза все очевиднее, разрастаясь словно раковая опухоль.

Какого раз Наталья задумала купить пару мотков шерсти для вязанья, и спросила свою сестру, не дорого ли это.

— Нет, — ответила та, — не дорого. Однако тебе это обойдется будь здоров.

— Как так? — удивилась Наталья. — Я тебя не понимаю.

— Ну, видишь ли, — если не сунешь продавщице взятку, она будет божиться, что шерсти в продаже нет. И так везде. Хочешь хлеб получше — дай взятку булочнику, хочешь хороший кусок мяса — дай на лапу мяснику.

Вскоре я убедился, что это верно, куда бы ты ни сунулся в Москве. Как-то раз меня остановил милиционер — что-то я там нарушил на своей машине, ерундовое какое-то правило.

— Да ладно, вам, — взмолился я. — Я несколько лет пробыл в Японии, а это какое-то новое правило… Влепите мне предупреждение — и дело с концом.

— А что я за это получу — из Японии?

Я пошарил в карманах и нащупал там одну из хитроумных спичечных коробок, по бокам которых размещены стереоизображения, рекламирующие различные бары и кафе. В данном случае это была реклама токийского бара „Френдли Леди”, куда заманивала подмигивающая девица. Милиционер пришел в сущий восторг, и мое нарушение было похерено.

Меня приводила в ярость мысль о советском руководстве, которое так и не сумело добиться чего-то хоть отчасти похожего на процветание и которое никогда и не помышляло о создании даже видимости демократии, только и зная что пичкать народ тошнотворной пропагандой, чтобы настроить его против народов свободного мира. Каждый раз по возвращении в Японию меня до глубины души пронзала, вызывая волнение, мысль, что вот опять я в свободной стране. И каждый раз мне становилось все тоскливее, недовольство собой все более одолевало меня. Недовольство и даже презрение к себе — за то, чем я занимался: проталкиванием в газеты различных вымыслов, распространением коварных слухов, которые порой били по высокопоставленным лицам, вербовкой агентуры среди японцев…

После того вечера, когда я вместе с сыном смотрел фильм о природе и пришел к мысли, что должен существовать другой, лучший образ жизни, во мне, в закоулках сознания, поселилось некое беспокойство. Рано или поздно мне надо было взглянуть правде в глаза. И когда до этого наконец дошло, правда оказалась несказанно болезненной. Мне пришлось признаться самому себе, что работа заполняла все мои помыслы, — такова была моя натура. Наталья первой согласилась бы с этой оценкой. В результате, я делал все в наилучшем виде и работе моей не было ни конца ни краю. В первые годы в Токио я работал до изнеможения, поскольку полагал, что труды мои на благо моему народу. В конце концов я понял, что помогаю еще большему его порабощению советской системой. Но когда я осознал это, я уже по уши увяз в этой работе. Я работал и работал, как автомат, стараясь не думать об истинном смысле моих трудов, в чем мне помогала простая уловка — работать все больше и больше. Это было глупо, конечно, но чаще всего это действовало почти безотказно — большую часть времени я был слишком усталым, чтобы задумываться о чем-то слишком сложном.