И эта тактика сработала — Арес снова стал продуктивным агентом. Парадоксально, что в октябре 1979 года, всего за несколько дней до моего побега, Арес передал мне один важный документ, за которым КГБ охотился долгие годы.
Очень жаль, что не существует столь же относительно простой формулы, как MICE, которая могла бы помочь мне в моей личной жизни. Я работал допоздна и видел сына только по утрам. Чаще всего я возвращался домой чуть ли не ночью, так что времени для общения с женой тоже не было. Нас еще в Москве предупреждали, что семейная жизнь офицера КГБ — дело нелегкое: даже самые прочные узы подвергаются тяжелым испытаниям. Увы, это оказалось правдой и относительно нас с Натальей.
Наталья все сильнее чувствовала себя изолированной от друзей и знакомых. Этому способствовало и то, что от нас до посольства было километров шесть и поблизости не было советских семей. К тому же она не говорила по-японски. Так что понятно, что она чувствовала себя одинокой и потерянной. Порой настолько, что, увидев меня в дверях, когда я наконец возвращался домой, она заливалась слезами. Мне было ее ужасно жаль — и себя тоже. Ситуация была кошмарной, и вина за это лежала в значительной степени на мне. Еще во время нашей первой встречи с Пронниковым, он дал понять, что, если я попрошу, он, в качестве личного одолжения, поможет моей „прекрасной жене” получить работу. Но я был слишком горд и упрям, чтобы обращаться с такими просьбами. Лишь два года спустя после нашего приезда в Японию, Наталья наконец начала работать в консульском отделе нашего посольства и вскоре даже получила повышение по службе. Работа ее выматывала, и в конце дня ей нужно было какое-то человеческое общение и тепло. А его-то я и не мог ей дать. По вечерам я редко бывал дома, а если и бывал, то был слишком поглощен собственными моральными и душевными проблемами. А она истолковывала это словно я ее отвергаю — во всех смыслах.
Несколько раз я старался прозондировать ее, намекая, что мое разочарование работой достигло критической точки.
— Я не знаю, насколько у меня еще хватит сил. Это ужасно грязно — то что я делаю по отношению к приличным людям.
— Ты просто устал, дорогой, — отвечала она. — Выспись как следует…
После такого ответа я неизбежно погружался в молчание. Не было смысла пытаться добиться ее понимания. Она родилась в семье старых большевиков. Ее отец активно участвовал в Октябрьской революции и гражданской войне. И даже после двухлетнего заключения в 30-х годах по сфабрикованному обвинению он оставался непреклонным коммунистом. Он воспитал Наталью в патриотическом духе, и она отвергала любую критику советского режима.
Для меня крайне болезненно задним числом понимать, как в сущности мало общего у меня с ней было. Помимо этих робких намеков, я никогда не говорил ей о своей депрессии и отвращении к тому, чем занимался. И ни разу за все время нашей супружеской жизни я не открыл ей, что верю в Бога. Ее бы это, думаю, привело в ужас. Когда я начал мучаться от бессонницы и сердечной аритмии, Наталья искренне считала, что это результат моей поглощенности работой.
Разумеется, я отлично понимал, что во всех этих бедах во многом виновата моя работа. Хотя Наталья и знала, что собой представляет моя работа, о посвящении ее в подробности моих дел и речи быть не могло. Так что, если я, уйдя из дому в девять утра, возвращался часа в три ночи, она не спала и при этом пребывала в тревоге. Незнание зачастую более выматывает, чем знание. Это еще одно объяснение причин, почему процент разводов столь астрономически высок среди сотрудников КГБ.
Вскоре после нашего приезда в Токио команда киношников из Шестого канала телевидения подготовила программу о нашей семье под названием „Иностранцы в Токио”. Решив, что зрителям будет интересно узнать, как живется в Токио корреспонденту „Нового времени” (киношникам и в голову не приходило, что на самом деле я разведчик), Шестой канал подготовил отличную программу о счастливой семье, весьма мало напоминающей нашу реальную ситуацию. В фильме этом для нас с Натальей было много тайной иронии, посторонним не видной.
Порой мне приходилось привлекать Наталью к участию в моей разведывательной деятельности. С этим условием она так или иначе согласилась еще во время собеседования с полковником КГБ, начальником моей группы в разведшколе. Бывали случаи, когда ее помощь была мне необходима. К примеру, некоторые из наиболее тайных встреч с Аресом происходили за пределами Токио — километров за шестьдесят, а то и больше. И для правдоподобного объяснения такого рода поездок я брал с собой Наталью, словно мы отправлялись на загородную прогулку. Она знала, зачем мы выезжаем за город, хотя на самих встречах и не присутствовала. Это не только предохраняло ее от большей, чем нужно, причастности к разведывательной деятельности, но и отвечало правилам безопасности, согласно которым в таких встречах случайные люди участвовать не могут, что облегчает возможность заметать следы. Что же касается наших поездок за город, нам они доставляли большое удовольствие — ведь нам так редко удавалось побыть вдвоем, да еще на досуге.
В 1978 году наш сын закончил начальную школу при посольстве, и теперь ему надо было возвращаться в Москву. С тех пор он навещал нас в Токио только в летние каникулы, но даже и тогда я не мог подольше бывать с ним и Натальей. Напряжение в наших семейных отношениях все возрастало. И все же я никогда не забуду шок, в который меня повергло понимание, какой критической точки оно достигло. Как-то вечером, очень поздним, Наталья, дождавшись моего возвращения, встала с постели и приготовила мне что-то перекусить. А потом очень спокойно сказала: „Стас, мне такая жизнь больше не под силу. Давай смотреть правде в глаза — все это кончится разводом".
Я был раздавлен. Она была мужественным человеком, верным и всегда готовым оказать мне поддержку. Она редко жаловалась на обстоятельства, которые все равно невозможно было изменить. Я начал ее утешать, говоря, как сильно ее люблю. Она плакала. В ту ночь мы помирились, но правда теперь вышла наружу — в глубине души я знал, что она права: рано или поздно, а развода нам не избежать.
Стоит особенно остановиться на одном аспекте моей жизни, осложнявшем и без того достаточно сложную ситуацию. Я имею в виду заместителя резидента Владимира Пронникова, относительно которого меня предупреждали еще в Москве. Мое нежелание просить Пронникова о помощи с устройством на работу Натальи коренилось не только в гордости. С самой первой встречи с ним в 1975 году я оценил его ум и понял, что им движет жажда власти, побуждающая его к стремлению манипулировать агентурой и сотрудниками резидентуры. И он выработал для этого свои методы. Прав я был или нет, но тогда я расстался с ним с намерением никогда не просить его о каком-либо одолжении, даже самом незначительном, ибо за любую его услугу потом придется слишком дорого платить.
Человек очень хитрый, он знал, как вести игру. Он мог прикинуться искренним, открытым и добрым или же быть жестоким, мстительным и безжалостным. Он мог казаться обаятельным и куртуазным, а то вдруг грубым до хамства. Но какую бы маску он ни избирал, он всегда искусно вживался в свою роль, подобно хамелеону выбирая окраску и позицию, наилучшим образом отвечающие его целям. Когда я добился первого успеха — завербовал Кинга, — чуть ли не ранее всех прочих меня поздравил Пронников, однако слова для этого поздравления он выбрал такие, что это более смахивало на похвалу самому себе, нежели мне.
„Отлично сработано, — сказал он. — Мои предсказания оправдались, и я рад, что помог тебе. Я дал тебе полную свободу в этом деле, и ты оправдал мои ожидания”.
Мне кажется, Пронников чувствовал, что я не просто так уклоняюсь от контактов с ним (кроме профессиональных), что за этим стоит нечто особое, нечто такое, что он никак не мог определить. Я мог бы сформулировать это для него таким образом: я ему не доверял.
Я был свидетелем того, как он свалил резидента Ерохина — и провернул это без сучка, без задоринки. Ерохина назначили резидентом в Токио, после того как он добился больших успехов в Нью-Дели. И Пронников, конечно, усмотрел в нем угрозу своим амбициям: Ерохин был моложе его, и Пронников опасался, что тот просидит в начальственном кресле долго — дольше, чем он мог себе позволить ждать.
Ерохин добился перевода из Нью-Дели подполковника Геннадия Евстафьева — своего доверенного лица. Тот стал его помощником, и Ерохин обещал ему продвижение по службе. Однако, поскольку с продвижением этим дело шло не скоро, Евстафьев стал заметно нервничать, чем тут же воспользовался Пронников. Прежде всего он намекнул Евстафьеву, что Ерохин на самом деле хлопочет о продвижении не его, а кого-то другого. Потом он начал нашептывать Ерохину, что Евстафьев клевещет на того. И так он циркулировал от одного к другому, пока не убедил Ерохина, что Евстафьев страдает нервным расстройством. Одновременно он подогревал озлобление Евстафьева в связи с „предательством” Ерохина.
То, что два главных действующих лица этой драмы так ни разу и не объяснились друг с другом, чтобы выяснить правду, — весьма типично для поведения советского человека. Советский человек боится другого и не доверяет ему, особенно если дело уже дошло до взаимной вражды. Это часть советской психики.