После вышеописанных осенних расправ в гетто постепенно установился новый распорядок для оставшихся в живых. Как ни странно, в Несвиже из оставшихся в живых 560 евреев только 180 были местными жителями. Остальные были беженцами с запада. Вскоре для квалифицированных работников были созданы мастерские, а прочим нашли другую работу. Евреев, работавших за пределами гетто, ежедневно сопровождали на работу и с работы местные полицейские. Еврейский совет вел учет проделанной работы и в соответствии с ее результатами распределял продукты — 300 граммов хлеба и небольшой кусочек мяса в день. В 7.30 утра ненадолго открывались ворота, чтобы люди могли набрать воды, — водопровода в гетто не было. У колонки выстраивались очереди. Иногда колонка не работала, и воды вообще не было[344].
Несвижским евреям часто приказывали рыть ямы для не-евреев, подлежащих расстрелу, — коммунистов, партизан, красноармейцев и других лиц, которых пунктуальный и жестокий нацистский режим считал виновными. Некоторые свидетели подтверждают, что в этих мероприятиях участвовали местные полицейские и военный комендант: «...Вначале немцы никому не доверяли, но потом разрешили белорусам, доказавшим свою верность во время первой акции, участвовать в этих “забавах”»[345]. Согласно данным Советской чрезвычайной комиссии (к которым, впрочем, следует подходить с некоторой осторожностью), за время немецкой оккупации в Несвиже было расстреляно 3000 военнопленных[346].
Обращение с военнопленными, находившимися в лагерях, было чудовищным. Недостаток продовольствия и помещений для ночлега усугублялся жестокостью охранников. Приводим описание типичных условий в лагере Березвеч близ Глубокого: «В тех редких случаях, когда в лагерь привозили гнилую мерзлую картошку и пленные набрасывались на нее, как дикие звери, немцы расстреливали их “за нарушение порядка”. Но голод был сильнее страха — лучше пуля, чем медленная смерть от голода»[347].
В одном из временных лагерей на 11.000 военнопленных приходилось всего две уборных[348]. В октябре 1941 г. в Генерал-губернаторстве (Польша) смертность среди советских военнопленных выросла до 1% в сутки[349]. На оккупированных территориях Советского Союза положение было не лучше. В лагере города Гнивань близ Винницы, расположенном вокруг каменоломни, по советским данным, в конце 1941 — начале 1942 г. было похоронено свыше 6000 советских военнопленных[350]. В самой Виннице, по советским подсчетам, свыше 12000 военнопленных умерло от истощения, холода и эпидемий при полном отсутствии медицинской помощи. Пленные, работавшие на строительстве специального объекта (гитлеровского штаба «Вер-вольф»), после окончания работы были поголовно расстреляны[351]. Вследствие трудностей в снабжении самой немецкой армии, генерал-лейтенант Вагнер, главный квартирмейстер, заявил, что «неработающие военнопленные в лагерях должны умереть с голоду»[352].
Сотрудничество вермахта и эйнзатцгрупп не обошлось без трений. Например, комендант лагеря в Виннице, которому не понравилось, что 362 евреев-военнопленных передали полиции безопасности, потребовал передать суду военного трибунала своего заместителя[353]. Тем не менее, как отмечает Рональд Хедланд, отношения между обеими структурами обычно были хорошими, а разногласия чаще всего возникали не по принципиальным, а по чисто практическим вопросам[354].
Считается, что во время Второй мировой войны в немецком плену погибло свыше 2.500.000 советских военнопленных, главным образом вследствие ужасающих условий в немецких лагерях. Многих расстреляли «при попытке к бегству» во время переходов, когда они были не в состоянии идти в строю от конвоируемых колонн[355]. Около 140.000 были отобраны и расстреляны как политически и расово «нетерпимые элементы». Смертность среди советских военнопленных заметно сократилась с весны 1942 г., когда немецкое руководство ощутило серьезную нехватку рабочих рук в самой Германии. К осени 1943 г. в рейхе работало почти полмиллиона советских военнопленных[356].
Как было указано в предыдущей главе, на обращение немцев к советским военнопленным влияла тревога за собственную безопасность в тылу. Был назначен крайний срок, до истечения которого всем бывшим советским военнослужащим, находящимся в тылу, предписывалось сдаться, а тем, кто будет пойман после этого срока, угрожала казнь[357]. В середине октября 1941 г. частям 707 пехотной дивизии напомнили об этом еще раз: «В соответствии с приказом коменданта западной Белоруссии от 26.9.41, пункт 3, вновь напоминаю, что
О том, что эта политика проводилась в жизнь, свидетельствуют показания одного бывшего немецкого лейтенанта: «В октябре 1941 г. вермахт издал приказ, согласно которому всем советским солдатам, находящимся в тылу, надлежало зарегистрироваться и сдаться. Крайний срок был 4 ноября 1941 г. Найденных после этой даты было приказано расстреливать. Заподозренные в связях с партизанами тоже были обреченьцКак раз в это время многие русские солдаты бросили оружие и нашли убежище на фермах»[359].
Те, кто задумал эту драконовскую меру, сами накликали на себя беду, ибо ее результат оказался прямо противоположным желаемому. Начиная с осени 1941 г. многие бывшие советские солдаты, работавшие в крестьянских хозяйствах, опасаясь за свою жизнь, бежали в леса. Как сказал после войны один бывший польский партизан, «эта бессмысленная мера, направленная против военнопленных, которые мирно трудились, совершенно довольные тем, что наконец избавились от своих комиссаров, от НКВД, Сталина, голода и вшей, привела к массовому бегству в леса и к созданию партизанских отрядов»[360].
Было также немало случаев побега из лагерей. Вот что вспоминает один бывший военнопленный: «Нас держали в лагере военнопленных в городе Лида. Военнопленных держали в полуразвалив-шихся бараках. Лагерь был оцеплен колючей проволокой. Однажды, когда военнопленные разгружали дрова на железнодорожной станции Лида, я убежал и к концу декабря вернулся к себе домой в деревню близ Брест-Литовска»[361].
Некоторые, воспользовавшись слабостью немецкой охраны, бежали во время переходов из одного лагеря в другой[362]. Но в болыпин-стве своем пленные были слишком слабы и даже не помышляли о побеге. Многих, едва державшихся на ногах, охранники во время таких пеших переходов к тыловым лагерям просто расстреливали.
Зная о жестоком обращении с пленными, местные жители нередко помогали беглецам: «В 1941 г. в нашей деревне пряталась группа русских военных. Все они были ранены и сидели в сарае... Крестьяне их кормили. Староста знал, что они там прячутся, но ни он, и никто из жителей не донес про них немцам, и потом они ушли к партизанам»[363].
На Украине и в меньшей степени в Белоруссии некоторых военнопленных выпускали на свободу и разрешали им вернуться домой[364]. Немецкие офицеры часто требовали, чтобы за освобождаемых кто-нибудь, обычно родственник или земляк, поручился. После этого их отпускали и разрешали работать на ферме или на фабрике[365]. Приведенный ниже эпизод, имевший место в Белоруссии, показывает, насколько случайным могло оказаться такое освобождение. Одного советского солдата из Несвижа «...немцы поймали и отправили пешим ходом в Молодечно. Переход длился недели две, и он прибыл на место в конце 1941 г. В тамошнем лагере он провел месяца два или три, голодая. Позднее, зимой 1941-42 г., его освободили благодаря его матери. Его друг, которому удалось бежать, рассказал ей, где находится ее сын, и она пришла в лагерь и попросила его отпустить»[366].
О том, как трудно было отличить возвращавшихся домой военнопленных от настоящих партизан, свидетельствует один из немецких докладов, составленных в Криворожской области. Из него видно, что немцы в это время во многих своих докладах, по-видимому, преувеличивали масштабы деятельности партизан: «Здесь не было захвачено ни одного настоящего партизана. Их не было и среди 28 подозреваемых, переданных Тайной полевой полиции за период 5-10 октября. Это были русские солдаты, бежавшие с русского фронта и вернувшиеся домой без оружия. Их отправили в пересыльный лагерь. Еще 12 арестованных тоже оказались бывшими русскими солдатами. У троих нашли оружие, и они понесли наказание, упомянутое в объявлении»[367].
В 1941 г. Советский Союз был, в сущности, плохо подготовлен к широкому партизанскому сопротивлению. В первые месяцы войны операции советских партизан сводились к помощи Красной Армии в непосредственной близости от линии фронта[368]. Некоторые организации сопротивления, как, например, в минском гетто, возникли стихийно[369]. Многие из спрятавшихся красноармейцев и пограничников не имели никакой связи с официальными партизанскими отрядами[370].
Немецкие доклады осенью 1941 г. делали упор на якобы существующей угрозе со стороны партизан, однако по сравнению с более поздним периодом их потери в то время были ничтожно малы. Например, расквартированные в районе Барановичи—Новогрудок I и II батальоны 727 пехотного полка зимой 1941-42 г. потеряли всего несколько человек, да и то не в боях с партизанами, а потому что эти люди подорвались на минах или попали под поезд. Первые потери в вооруженных стычках с партизанами полк понес лишь в начале лета 1942 г., когда он проводил активные антипартизанские операции ближе к линии фронта[371]. По словам Кристиана Штрайта, если принять во внимание драконовские меры немецких властей, неудивительно, «что осенью 1941 г. советские граждане пришли к выводу, что сопротивление бесполезно и равносильно самоубийству»[372].
Тем не менее, зимой 1941-42 г. уже появились некоторые признаки надвигающейся партизанской угрозы. На территориях, которые не были непосредственно оккупированы немецкой армией, партизаны с целью запугать население начали расстреливать бургомистров, государственных служащих и местных полицейских, назначенных немцами, а также членов их семей. В результате немцам стало труднее набирать людей на службу в местную администрацию[373]. Военные успехи советских войск, которые остановили немецкое наступление на Москву и нанесли врагу контрудары, неизбежно усилило сопротивление в тылу.
Крушение надежд на быструю победу поставило администрацию восточных территорий в неудобное двойственное положение. Противоречие между долгосрочными планами колонизации, с одной стороны, и практической необходимостью эксплуатации местного населения с целью удовлетворить безотлагательные военные нужды — с другой, создало плодотворную почву для развития глубоко укоренившихся разногласий в сфере разграничения полномочий, свойственных конкурирующим нацистским ведомствам, задействованным в осуществлении оккупации. На практике немцы могли твердо полагаться лишь на тех коллаборационистов, которые поступили к ним на службу. Массы сельского населения вначале оставались нейтральными. Когда советские войска ушли, они с облегчением вздохнули, но вскоре поняли, что от немцев ожидать какого-то улучшения не приходится.
Приказы и доклады Густава фон Бехтольсгейма, военного коменданта Западной Белоруссии, дают наглядное представление о роли вермахта, действовавшего плечом к плечу с гражданской администрацией. В частности, его приказы содержат много антисемитской пропаганды, которая при каждом удобном случае приравнивает евреев к партизанам и врагам рейха[374]. Все это должно было оправдать жестокие меры против евреев в глазах самого Бехтольсгейма и в глазах его подчиненных. Многие из них, несомненно, разделяли основные идеологические принципы нацизма. Однако сравнение приказов Бехтольсгейма с реальными событиями, происходившими на подведомственной ему территории, показывает, что его тезис, будто евреи представляют собой главную опору партизанского движения, находит весьма слабое подтверждение. Более объективные доклады таких людей как Зённекен и Серафим отражают некоторое сочувствие евреям за их готовность к труду. Показания очевидцев не оставляют сомнения в том, что в это время подавляющее большинство евреев не оказывали никакого сопротивления немцам.
То, что пишет Серафим о поведении евреев на Украине, равным образом можно отнести и к ситуации в Белоруссии: «...Нет никаких доказательств того, что евреи en masse или хотя бы в большом количестве участвовали в актах саботажа. Конечно, среди них — как и среди украинцев — попадались террористы и саботажники. Нельзя, однако, утверждать, что евреи как таковые вообще представляют собой какую-либо опасность для вермахта. Войска и немецкая администрация вполне удовлетворены работой евреев, хотя они, безусловно, движимы страхом и только страхом»[375].