Что ей меня смущаться, или бояться, или любить?
Что может быть страшно этой красавице, ходящей за умирающим отцом в реанимации, когда он от боли и отчаяния оскорблял ее самыми поносными словами, в то время как она выносила за ним судно…
Ее рассказы — языческие, лучше их не вспоминать.
Чего бояться ей, способной высунуть ногу в окно автомобиля подруги, когда за ними гнался открытый фургон с солдатами, и те улюлюкали, будто шли в атаку, увидев такую красоту? Сама же она считала, что ноги у нее некрасивые, просто научилась ими владеть.
Чего бояться этой женщине, способной дать насильнику по голове бутылкой, не думая о последствиях?
Хармса надо ставить отчаянно, как в последний раз.
Обожаю всех, кто там играл. И Рому, и Сашу… Почему я пишу только о Любе, с разбега прыгающей Роме на колени, при этом не забывающей отбросить в прыжке с ноги огромную туфлю прямо в зал? Счастливые, как они радовались, когда она в них летела!..
Пять мужественных клоунов и одна красавица, выше их всех на голову. Вот моя идеальная труппа. И я такую компанию собрал в «Хармсе».
Ее привели Рома с Витей, эту кобылицу. И я ее обуздывал всё то время, когда мы репетировали «Хармса». Она умела петь, плясать, смеяться, даже ходить по сцене, нарочно заплетая ноги, вот только избавиться от своего малороссийского акцента не могла, хоть и выросла в сибирской деревне под Омском.
Хармсу она бы всё равно понравилась. Не надо сутулиться для поцелуя, равная по росту, красавица, объясняющаяся в любви малороссийскими интонациями.
Мои актеры должны были понять всё. Если я не мог объяснить — значит, дело плохо.
А что объяснять? Тексты с отбитыми углами, непонятно к чему относящиеся, и уж точно не предназначенные для театра. Тексты, возникшие в паузах, необязательные, баловство, проба пера.
И мы, растерянные перед этим морем чьих-то проб и ошибок. Мы, ищущие между ними связь, как сам Хармс искал в своей «Связи», насколько тесно мы живем друг с другом.
Я помню длиннющие пальцы Отара Иоселиани, когда в мастерской Бори Мессерера, где мы работали, он взял со стола листок именно с этим текстом. Казалось бы, безразлично просмотрел, хмыкнув. А через год возник фильм самого Иоселиани «Фавориты луны», основанный именно на этом кусочке. Так что все мы по абсолютной случайности связаны друг с другом.
Склеивая Хармса из кусочков, мы постигали большой мир, который тоже, оказывается, склеен из кусочков — коллаж. Мы были театром, созданным из коллажей. Воображением объясняли реальное. Не могло же оно взяться ниоткуда. И тем самым отрицали абсурд. Хармс был наш, он не нуждался в абсурде. Жизнь действительно так всё изломала, что даже катастрофа становилась смешной.
Хармс говорил: стихотворение должно быть написано так, что если бросить листок со стихом в окно, стекло должно разбиться.
Подбирая хармсовские кусочки, весь в порезах, ты смеялся от боли, но продолжал. Ты шел по следу настоящего искусства. Оно не нуждалось в твоих литературных фантазиях, только в догадках. Только в интуиции. Ты не мог быть уверенным, что сам Хармс создавал такие связи, но то, что он был ими доволен, — не сомневался.
Компания, о которой мне только мечталось: Девчонка-шпана, кинозвезда из подворотни, Люмпен, Пижон в гетрах, Милиционер, Дачник в канотье. Пятеро выскочивших из моих снов чудаков в клоунском автомобиле-шарабане на фоне серебряного занавеса с рисунком Ватто.
Куда они едут? Что им надо? Причем тут Ватто? И пожарная бочка на авансцене, за которой они играют в карты, — откуда она? Из чьих фантазий, наших или Хармса? А вдруг окажется, что никаких фантазий — просто наша жизнь, разбитая вдрызг, а потом вновь составленная из кусочков.
Всё-таки мы были отчаянные ребята, очень близкие при большой разнице опыта. Мы были чудесные потерянные в мире ребята. Нас вытягивал юмор. Мы находили его повсюду и спасались. Юмор Карцева, Герчакова, Пожарова, Любин, мой. Мы не брезговали брать его всюду, где найдем. Как у Хармса: «Мотька говном наигрался и спать пошел». Не смешно?