Участие проявила и Вера Павловна. Дала мне кое-каких семян, колышки с верёвкой для посадки картошки и пару нехитрых советов по технологии посадки.
— А за капустной рассадой ступайте лучше к Скалкину, у него всё самое лучшее для огорода, — весь посёлок у него берёт.
Я знал Скалкина. Он приходил ко мне в амбулаторию по поводу своих, побитых ревматизмом, клапанов. Мои советы по лечению воспринимал серьёзно и обстоятельно. И действительно выполнял все предписания. Приходил же, как часы, ровно каждые полгода, в середине весны и в середине осени. Скалкин был местным Мичуриным, огородным гением. Поговаривали, что у него на огороде нет ни одного сорняка (может быть, сам Скалкин этим и гордился, но меня это почему-то настораживало). О том, что Скалкин, в некотором неформальном смысле, был значимой фигурой в Просцово, я мог судить хотя бы по тому, что однажды повстречал его в здании «поссовета», колдующим над лимонным деревом в громадном горшке, а в другой раз мэр Варфоломеев Станислав Николаевич указал мне, как на достопримечательность, на полноценный непридуманный лимон, выросший на этом дереве. Таким образом, ряд выдающихся личностей нашего захолустья, — как я постепенно его прозревал, — пополнился: один мэр, один фабрикант, один доктор, один ремонтёр телевизоров, два милиционера и один великий огородник.
И я действительно пришёл к Скалкину за саженцами капусты. Пока он, в своей манере, скупясь на слова, принимал от меня затребованную сумму и удалялся вырывать лопаточкой капустных подростков, я оглядывал взором просторы легендарного огорода. Сорняков, на вскидку, действительно было не видать.
Проблему незнания технологии оформления полноценной грядки я решил по-простому. Вернувшись к своему наделу с охапкой Скалкинских капустных задохликов, я резко выдохнул, как это делает заправский пьянчуга перед тем, как опрокинуть в себя стопку, и просто пошёл по своей «целине», намечая следами кроссовок незатейливое межгрядье. То, что получилось и стало грядками. В эти островки я и посадил то, что мне дали Вера Павловна, Вероника Александровна и Скалкин. Надо сказать, моя мама впоследствии была изрядно возмущена тем, как я устроил свой огород. В её глазах я был каким-то брезгливым недотёпой. Хорошо хоть Великий Скалкин всей этой крамолы не видел, а то он из чисто банального презрения перестал бы делать ко мне свои осенне-весенние визиты. Однако Милену Алексеевну ничуть не оскорбила моя чайниковская дурашливость, напротив, она меня поощрила и подзадорила, а увидев, как я взялся хитрить с колышками и бечёвками Веры Павловны, и подавно — примкнула ко мне, и стала сеять вместе со мной картошку. И, да, мама оказалась неправа: урожай картошки в том году был дивным; Марья Акимовна, проходя мимо во время жатвы и видя мою гигантскую картошку, заахала и захвалила. Впрочем, возможно, это J дал рост на моём Цоевом «брезентовом поле», чтобы я познал его рай.
И я даже какой-то частичкой познал его. Там, кроме срубленной было ещё две яблони: одна прямо тут, возле калитки, другая — возле навозницы. Ещё у калитки была скамеечка. И, не знаю кто — мама или Алина, — посадили там рядом цветы, не знаю, как зовут, — этакие высокие чу́дные, разноцветные ромашки; между ними вплеталась ещё эта вуалевидная трава, навроде «ёлочки». И я любил сидеть там тем летом, на скамейке, возле цветов, в сени яблони, и голова моя была подобна голове Ионы под сенью выращенного J растения, когда безжалостное солнце Ниневии перестало припекать, и он уже почти забыл свою обиду, и ему сделалось хорошо. Мне тоже было хорошо. И именно там, и именно тогда я взялся шебуршить «темник» в подаренной мне родителями Библии Макария и подчёркивать стихи, которые хотел запомнить. Иногда я вставал, чтобы полить водой пробивающиеся ростки грядущего урожая, рассматривал бутоны на яблонях. Потом возвращался на скамейку и снова открывал Библию.
Погода стояла приятная тем летом. Тени от яблоневой листвы медленно плавали, шевелились на великих строчках, а я примечал, на каком месте на развороте находится подчёркнутый мною стих: в какой колонке, справа внизу или слева посередине…
В саду мои чувства, обойдя тоску Моисея на вершине Нево, каким-то краем зацепили чувства Адама («это мой сад, данный мне J, и мне хорошо тут»), в общем-то обычные чувства, которые так сродни всем этим «огородным» коммунистическим бабушкам и дедушкам: вот место покоя, место отдохновенного труда, место созидания совместно с небесным родителем. И как же поэтому глупо, что они в большинстве своем презрели Библию, открывающую им Бога, да и самого Бога заодно.
ЧАСТЬ 7
Глава 1. Диспансеризация etc
«Я взглянул. И вот, передо мной был бледный, болезненного вида конь, и на нём всадник, имя которому — «Смерть», и ад следовал за ним. Им дана была власть истребить четвёртую часть мира войной, голодом, язвами и земными зверями» (Откровение 6:8, Еврейский новый завет).
Всё-таки Просцово для меня было прежде всего — работа. Я был сельским доктором и зарабатывал для семьи какие-никакие деньги. Я заключил второй брак, родил сына, ушёл с головой в Библию, даже стал горе-огородником, — всё как-то менялось, а работа шла своим чередом. Она была подобна лютому зверю: своенравной, жёсткой и непреклонной, — ей было наплевать, кого я там родил и где моя голова. В стационаре по-прежнему надо было ежедневно померить давление 25 человекам и настрочить на каждого эпикризы и дневники. В амбулатории же для меня завелась новая «головная боль»: диспансеризация. СССР развалился, экономика дефолтнулась, фабрики встали, люди спились, но приказы Министерства здравоохранения продолжали жить своей стальной бюрократической жизнью, пригибая несчастного просцовского докторишку всё ниже и ниже носом к столу.
В какой-то момент Вероника Александровна шутливо, но и твёрдо стукнула кулачком по столу:
— Всё, Игорь Петрович. Кого я встретила на дороге, я всех на диспансерный осмотр пригласила, — теперь вы давайте за остальными охотьтесь.
— Это как?
— Ходить активно по домам. Вон, «текстильные» дома у вас сейчас под боком. Подберём с Валей вам карты, кто года три уж на осмотре не бывал. Пойдёте с работы домой, — так к ним и заглянете. Посмо́трите, поговорите, да на анализы пригласите, пока вон Альбина-то Степановна как раз работает. А то опять уйдёт скоро корову свою спасать.
Я тяжело вздохнул. Этого ещё не хватало! Непонятно, зачем охотиться за нерадивыми пациентами? И для кого они нерадивые, — для себя или для меня? Вот он, этот здоро́во-коммунистический взгляд на вещи: советский человек не должен быть больным; поэтому, если он, хулиган такой, втихаря болеет, надо его выловить и насильно вылечить, — а то кто же будет светлое-то будущее строить? (Всё, как у Платонова.)
Ещё мне была непонятна эта злосчастная ненасытность диспансеризации. Она хотела поглотить всех, как преисподняя из Книги Притч 27:20. У каждого из прикреплённых к обслуживанию граждан всеми правдами и неправдами выявить болезнь (ибо нет здоровых), наклеить на его амбулаторную карту синий треугольничек или зелёный квадратик (энтот — желудочник, а тот вон — сердешник), и да-авай их наблюдать. А чего наблюдать-то? Да чтоб раньше времени не померли или иждевенцами на шее государства вдруг не сделались, тем самым массу трудоспособных строителей светлого будущего сокращая. А ты думал, для чего ты тут нужен? Думал, только чтоб бабе Кате каждое утро давление её стабильно-немножко-повышенное измерить, а потом в потолок плевать? Не-ет, дорогой доктор! На́ тебе вот восемь карточек с разноцветными маркировочками, и-и — вперёд отлавливать нарушителей. — Уф-ф-ф… — Ладно, не вздыхай, — всем нелегко.
И я пошёл. В те-самые двухэтажки на Текстильной улице. Среди нарушительниц оказалась Света, одна из двух сестёр, перекопавших только что мой огород. У неё на карте был синий треугольник — пиелонефрит, стало быть, хронический. Мы поулыбались друг дружке (она, как всегда, при этом таинственно молча), я велел ей сдать на анализ мочу и удалился. Злая бабка-сердечница пригласила меня внутрь мрачной, несмотря на майское сияние неба, квартиры, обстоятельно усадила, обстоятельно выслушала моё бухтение, основательно держала ответ о здоровии своём и основательно выпроводила долой. Но самым неприятным оказался третий визит. Я даже помнил ту молодую женщину, когда направлялся к ней. В самом начале ещё моего бытия здесь, когда чего-то слегка зашевелилась фабрика, она побыла у меня немного на больничном. Мне запомнилась её страшная худоба и пропитое лицо. И у неё была дикая анемия — не 50 ли гемоглобин? — видимо, к обильным менструациям ещё и недоедание, плюс водка. А на диспансерном учёте была с зелёным квадратиком — язва желудка. И такую-вот красавицу мне необходимо было загнать на диспансерный осмотр. Я, конечно, брезговал, но себя пересилил и постучал. Никто не ответил. Я постучал ещё и немного толкнул дверь. Дверь была не заперта. Я вошёл. Здесь было ещё мрачнее, чем у обстоятельной старухи. Женщина лежала на замусоленной постели в обнимку с тощим же мужичком; я своим явлением разбудил их, пребывающих в любовной неге и дремотной истоме. Мне стало ужасно неприятно-неудобно. Я буркнул что-то про проклятую диспансеризацию и выскочил вон, запнувшись на ходу о пустые бутылки.
«Вот и лови их», — ворчал я про себя, направляясь домой. — «Тем, кто сам о здоровье своём не печётся — а таких процентов 80 — им моя диспансеризация, что назойливая муха: отдохнуть в любимых костлявых объятиях на благоухающем блевотиной сонном ложе, гадина, мешает. Да, и правда, зачем она им: они тут все самогонные и табачные наркоманы, и смысл их жизни теперь, тут, где последняя фабричишка сдохла, — чтобы найти чуть-чуть какой-нибудь шальной денюшки, чтобы догнаться дешёвым пойлом, скурить набитую в газетку махру и отлюбить собутыльника. Какое уж тут здоровье, зачем оно? Бог дал ещё один день для счастья: звякающий фанфурик, пачка астры и тощий любовничек под боком. И тут вдруг вырастает надо мной в моей блаженной обители фигура нелепого докторишки и громогласит, как в фантастическом сне: граждане, все на диспансеризацию! Ну не смешно ли?»