— Чего, не веришь мне, что ли?
Смотрит в пространство. Снова подношу стакан к её губам, пытаюсь насильно напоить. История с проливанием повторяется.
— Хорошо. Пойдем тогда сахар смотреть…
— Я САМА посмотрю.
— Ну, иди смотри!!
— Хватит на меня орать!
Не сходит с места.
И так — до бесконечности, пока до меня не доходит, что единственный выход — нежным-нежным, тихим голосом убедить её (как маленького ребёнка) самой сходить к распроклятому «Сателлиту».
Бетачек. Так назывались тест-полоски, которые заменили Сателлит. Мы их покупали. Полосок к Сателлиту давали мало, а Алина «смотрела сахар» по 4–5 раз на дню. Бетачековые же полоски можно было разреза́ть вдоль на несколько микрополосок. Это, конечно, было экономично, но и не без издержек: сахар этими полосками определялся по двойной цветовой шкале на коробке, и беда была в том, что если, к примеру, зелёная шкала определяла сахар 12, то розовая показывала 8; зелёная — 8, розовая — 4. В результате, приходилось ориентироваться на нечто среднее. Но как-то всё-таки обходились.
Убогий, конечно, был этот наш дом. Убогий не из-за бедности, — все тогда были бедны, и мы были бедные, и на фоне чужой бедности своей не замечали. Тут дело было всё-таки в его временности, — мы же понимали, что нам ещё предстоят переселения.
Сейчас у меня в голове про тот дом есть три или четыре пейзажа (не знаю, что это за вид живописи, когда человек или люди на фоне интерьера; а может быть и не человек, а комплекс запахо-звуков в обстановке). Хорошо, пусть будет пейзаж. Если смотреть в окно наружу — это тоже ведь не всегда пейзаж. Разве тамошняя крапивомалина да серо-досчатые деревянные сарайки — это пейзаж? А вот когда изнутри внутрь смотришь, — вот как это назвать? Это же как-то даже не изобразишь.
Пейзаж 1. Депеш и печёнка. Вообще, тему своего одинокого хозяйствования в Просцово я, видимо подсознательно, всё это время как-то опускал. Хотя это, несомненно, порой было довольно потешно и могло бы раскрасить сие сумрачное повествование. К примеру (ещё у Пугачёвой), однажды я решил почему-то перелить только что вскипевшее молоко из кастрюли в трёхлитровую стеклянную банку. Это было так: склынннь, плюххх, ох-х-х. И чудный чудной просцовский доктор обварил себе стопу до пузырей. Чем обварил?.. Да горячим молоком, чем-чем!.. Благо хоть другие доктора специально для таких чудаков-коллег (потенциальных калек) изобрели загодя марлевые салфетки, бинт и линимент синтомицина. И я носил все это на стопе своей дня три, и обошлось всё малой кровью. А то ещё вздумал я сделать себе глазунью. А к чему вообще на сковородку масло добавлять? Так-то, без масла, ведь проще! И какой ведь это потом праздник интеллекта: половину изготовившейся глазуньи съесть, а другую половину весь оставшийся вечер от сковородки отскребать, вымачивать, а потом снова отскребать, печалясь и сы́пя проклятиями про себя и вслух (тоже про себя). Так что там, с пейзажем? В начале апреля я вернулся в Просцово, оставив Алину в К… в НИА РиМ, — через месяц ожидались роды, и теперь акушеры её там обследовали. В окно льётся поверх крапиво-малины мягкий, тихий, теплый свет, сюда, ко мне в дом, где я делаю куриную печёнку и играет Депеш 93-го года, где Дэвид Гаан предлагает кому-то попробовать прогуляться в его туфлях, и отрезает куски её комнаты, и умоляет на коленях хотя бы об одной ласке. А апрельский малиново-крапивный свет провонял зловонно не по правильному рецепту неумело приготовляемой печёнкою. И он льётся, льётся, льётся, золотой и вонючий, вперемежку с этим Дэвидгаанским голосом. Такая вот картинка дома. В ней моя реализация (но ещё не вера), моё эйфоричное предотцовство, моё любимое эгоистическое самолюбовальное одиночество с разговором вполголоса с жизнью. И как бы сама жизнь в этом апрельском свете для меня, минималистичная, но и всеобъемлющая, теплая и манящая, светящая в мою затхлость, заставляющая меня просунуть голову в окно, туда, над крапивой, но не дальше. Я выкуриваю в простор жизни одну сигарету, потом всовываю голову обратно в дом и думаю: что же делать с печёнкою этою? Не есть же её, такую вонючую…
Пейзаж 2. Целлюлит и битлы. Голая Алина на фоне битлов в шкафу, в какой-то из электрических ночей-вечеров, беременная, а возможно уже и нет. О чём-то задумалась своём, тревожном, болезненном, взрослом, заботливом, тяжёлом, мучительно-давящем, меланхоличном, повседневном уже. Это где-то совсем в другой стороне от эротики, это в домашней повседневности, где всё на своих местах, и даже этот её целлюлит на нижне-наружных квадрантах, который я замечаю, лёжа на кровати и глядя на неё. И этот мой взгляд тоже там же, где и она, не там, где эротика, а здесь, дома. Странные вещи эти целлюлиты и растяжки. При наличии любви это красиво, потому что открыто-откровенно и доверчиво. Но порнографическая культура уже приучила подмечать это как изъян. Она диктует мне, лежащему на кровати в электрическом сумраке и глядящему на жену, ставить галку напротив некой абстрактной графы «целлюлит» и даже огорчаться из-за этого; дикость. А что здесь делают битлы? Я купил это фото в задрипанном киоске в Ленинграде за сколько-то копеек и вставил её сюда, в стеклянное окошко старого шкафа. И теперь они здесь смотрят в пространство, со своими застывшими улыбками, великолепные, в пространство просцовской квартирки, где недавно кто-то удавился, а вместо него вселили сельского врача; его жена готовится родить (или уже родила) и родившийся ребёнок ещё будет жить (и даже наверное будет молод) тогда, когда последний битл умрёт.
Ладно. Понятно. Достаточно этих пейзажей.
Глава 4. Красная Ветка. Становления
«Когда я был ребенком, я и говорил как ребенок, я и мыслил по-детски и рассуждал по-детски. Но когда я стал взрослым, то оставил все детское позади» (1-е послание Павла Коринфянам 13:11, Новый русский перевод).
Ближе к маю Алина повторно легла в НИА. На сей раз уже рожать, ибо предполагаемая дата родов приходилась на начало мая. Я взял отпуск на эту проекцию Алининого перинатального периода.
Дни стояли дивные, тёплые. Я навещал Алину. Мы уходили на другую сторону Ветки, садились на горбылёк, смотрели на воду, ели ларьковую снедь, грели на солнышке ладони, подставляли ему носы. Эта часть К… всегда была задумчива, нейтральна и немноголюдна. Неподалёку здесь, в деревянном домишке, жила моя тётя по матери, Рита, с дочерью, зятем и внуками. Где-то рядом прятался парк 17-го года. Я ходил сквозь этот парк от тёти Риты к репетитору по биологии перед поступлением в институт. Мои чувства тогда были молоды и нежны как майский вечер и соловьиная песня. Что делать с ними, — было абсолютно непонятно. Вот он — я, а вот он — мир, и вот она — жизнь. С какого бы боку зайти, чтобы понять эти отношения? Я тогда всё ещё тосковал по Дине. Я смирялся с положением отверженного влюблённого, хотя там и отвергать-то нечего было, ибо на наших немногих тетатетах, где Дина предоставляла мне слово, я молчал аки баран перед новыми воротами, — видимо, той любви была необходима самоуглублённость, самоистязание и самоанализ, а не какие-то внешние проявления. При этом я умудрялся упиваться ревностью к Лёхе Ветрову и Юре Стеблову, которые легко, несмотря на юность, пренебрегали самоанализом и внешними проявлениями любви не брезговали. Это было в 90-м. Позже, в 92-м, я уже с Диной (которую к тому времени бросил Ветров) загорал здесь, неподалёку, на пляже. То уже было скорее не становление чувств, а становление сексуальности; мне было интересно, куда бы можно было зайти с сексуальностию этою: можно, к примеру, устроить с Диной сеанс петтинга прямо здесь, в проходном припарковом лесу или нельзя? Дина, вот, смотрю, головой по сторонам крутит и, в итоге, — отказывается. Ещё позже, в 94-м, мы прогуливались здесь с Поли, видели семью на берегу, видели, как мальчик кидает в воду палку, и громадный пёс бросается за ней. И то уже было становление мужественности. Потому что тогда я вдруг, непонятно почему, решил завести семью, будучи при этом абсолютно неловким юношей. И вот теперь, в 99-м, мы сидим здесь с Алиной на горбыльке, греемся, лениво поговариваем, а спустя каких-то 7 дней мы станем родителями. Однако это не есть становление моего отцовства, но это становление моей религиозности. Потому что я говорю сейчас с Алиной не о ребёнке, а о Библии. Вот так.
В то время я читал в Библии Иова. А из книг bf штудировал TGMWEL их аналог «Диатессарона». Мне было интересно. Я пребывал в эйфории интереса. Прочитывая главу TGMWEL, я открывал в своей Библии отрывки Евангелий, на основании которых глава была составлена. Я скрупулёзно перетряхивал текст, отмечал разночтения у евангелистов, анализировал. Мне было ясно: bf изо всех сил старались сохранить непогрешимость библейского текста; в целом, им это удавалось, и я уважительно относился к этому их благоговейному труду. Также в тот период я читал книгу религиоведа Петренко «Люди с Библией в руках». Это было как раз к месту. Истерия сектофобии ещё не накрыла Россию, но что-то такое уже намечалось, и я это почувствовал. Однажды, в какой-то из тех дней, я возвращался домой в троллейбусе, как обычно за чтением TGMWEL. В некий момент я почувствовал сгусток напряжения по левую руку от себя. Рядом сидела женщина лет 50-ти, сидящая прямо и глядящая прямо; проглотила кол. Я почувствовал, что это из-за меня и из-за книги, что у меня в руках. Я продолжил чтение, но было уже сверхнеуютно. Женщина была массивная, и это ещё больше съёживало. Я ехал до Новосельской. Она вышла на Генерала Попова, за остановку до меня. Но перед тем как встать и выйти, женщина внушительно и размашисто перекрестилась. Я даже не был уверен, чего было больше в её демонстративном жесте: презрения ко мне или заботы о своей безопасности. Я рассказал эту историю родителям. Они хмыкнули. Мы посмеялись.
Многие вещи у Петренко были для меня диковинными, пышущими новизной, но весьма понятными и с благодарностью легли на обнажённый, пульсирующий разум. Что это было? Прежде всего, то, что веры в России было много, но вера была дикая, глупая (поскольку не только не знала Библии, но и чуралась её), да ещё и изрядно попинанная советским многолетним воинственным атеизмом. В результате всё это реализовалось в мою суеверную и запуганную соседку по троллейбусу. Её было и жалко, и, одновременно как-то не жалко: такая большая тётя, а так мало мозгов. Петренко не просто пел дифирамбы bf, он приводил цифры и судил изнутри, а не снаружи, и это было приятно, поскольку я уже был научен (не знаю точно — кем: родителями, институтом, жизнью или всеми ими сразу) не доверять эмоциям и восторгам, а доверять фактам и объективной реальности. Выходило, что bf хороши хотя бы уж тем, что в основание своей веры кладут не бабу Фросю, не попа, не традицию и уж тем более не суеверия, а Библию, и кладут монументально, вооружившись научным подходом и здравой ответственностью.