Книги

Поселок Просцово. Одна измена, две любви

22
18
20
22
24
26
28
30

Рядом с НИА, помимо соснового горбылька за Веткой, была ещё детская площадочка с по-советски незатейливыми аттракциончиками наподобие качелек-кто-перевесит. Вот и сели мы с Алиной однажды на такие качельки. Алина, хоть и с животом, не перевесила. Я сидел внизу и читал ей Иова. Алина сама предложила. Там была длинная тема про левиафана (крокодила?). Звучала она как-то не особенно серьёзно, и Алина сумерничила лицом. Алину всегда (и по сию пору) зажигали эмоции, особенно восторженные. Крокодил же был атавистичен, несуразен и зловещ. Невключаемость Алины переплывала в скепсис и отстранённое недоверие, и я потухло грустил, и мы, отложив Библию, одиноко и молча качались на детской качельке в майской беременной пустыне НИА.

Алинин скепсис был мне понятен, но я ничего не мог с этим поделать. Да и крокодил был не при чём. Диабет, роды на носу, какой уж тут крокодил!

В другой день, я сидел на лавочке на той же площадке, поджидая Алину (у неё что-то там затягивалось, какие-то процедуры). На соседней лавчонке расположились две девушки-подружки, одна — с большим животом, другая — с небольшим ребёнком. Я читал об исполнении пророчества о завоевании Киром Вавилона из Исайи 45-й главы. Майский томительный вечер и непростая историко-духовная информация надавили. Я поднял глаза на соседок. Ребёнок был шумливо-бегательно-непоседливым. Меня удивляла реакция мамочки. Она стрелой гонялась за ребёнком всякий раз, как он убегал на достаточное расстояние, и возвращала на место, в песочницу, без упрёка, самозабвенно, спокойно, между делом, как будто эти пробежки были частью её повседневной физиологии, не прерывая даже диалога с подругой. Обе они как будто плавали в безмятежном слепо-глухо-немом море этого-самого пресловутого «материнства и детства», как будто могущественный НИА загипнотизировал их. Кто знает, возможно, то мгновение, когда я поднял глаза тогда от Исайи на мамочек (а не эпопея со Споком), ознаменовало-таки становление моего отцовства. Это было так же малопонятно как чувства несуразного юноши, отвергнутого недалёкой девушкой; как сексуальность, ибо занятия сексом — глупое, в общем-то, дело для разумных существ; как самозабвенность этой мамочки-бегуньи. Что это такое, — быть отцом?.. Кто я такой, чтобы вкладывать ум в ещё одного человека? Что я могу вложить, если ещё сам не разобрался в смысле? Неужели всё, что я могу — это тупо бегать, преследуя малыша и загоняя его в песочницу?.. Мои соседки по лавочке вручили мне пропуск в ещё один непонятный мир.

Глава 5. Перинатальность

«На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его» (Песня песней 3:1, Синодальный перевод).

Пока жена пребывает в волнительном апогее перинатального периода, мужу нужно что-то делать с собой. Это, и правда, непросто. Он, как акула, накручивает круги вокруг перинатального центра; в эпицентре этих кругов — его жена, как подобие главных героев фильма «Челюсти» на их дурацком баркасике, но она малодоступна, хоть ты, как та акула, кидайся на этот НИА.

И тут подвернулся Государев. В очередной раз оставивший Москву, бодро вышагивающий по к-м улочкам и снова поражающийся, почему машины здесь ездят так медленно. Там, где Государев, там вечно какие-нибудь приключения. На сей раз он отчебучил четыре штуковины: сообщил мне о неприятных новостях у Крабиных, заставил заниматься дифдиагностикой анального зуда, опять пошёл спасать Артёма Новосельского, и наконец (что самое неприятное) затащил меня на пьянку к моей бывшей жене.

Новости про Крабиных действительно были нехорошими. Они не просто поссорились, они поссорились до осязаемой ненависти; более того, ненависть эта реализовалась даже в нечто отвратительное. Вроде того, что Маришка сговорилась с какими-то лихими ребятами из старых знакомых, которые подпасли Колю, идущего с работы, и отчаянно его «отметелили». Чем уж настолько Колёк Насреддин насолил Маришке, история умалчивает. Но факт был тот, что в настоящее время они жили врозь и сходиться, кажется, не собирались. Это было крайне неприятно. Выходило, что моя история расставания с Поли, хотя и была, очевидно, взаимно травмирующей, на фоне всех этих ужасов совершенно бледнела и казалась едва ли не благословением. Кроме того, я был с Колей в трёх-четырёх немаленьких походах, выпил с ним и компанией пуд спирта, и, хотя не был с ним тесно дружен, испытывал к нему неизменно тёплые чувства. В Маришку же я был влюблён весь первый курс, смешно конкурировал за неё с Мишкой Шугарёвым в первом институтском колхозе, привёз ей в К… дикие пионы с каменистого склона над морем возле Фороса, а потом мужественно и безропотно завещал её бравому Насреддину. И вот тут — на тебе! Заказной мордобой. Я отчётливо помнил наш с Колей диалог в первой общаге. Гудели у Якова, и мы зимним электрическим вонючим вечером курили в промозглом коридоре. Я спросил: «А что, Коль, если Маришка согласится за тебя замуж выйти, как тебе это придётся?». Коля посмотрел на меня своими голубыми немецкими глазами, с которых водка смыла обычную пелену Насреддинской хитрости и ответил: «Игорь, я был бы счастлив!» И теперь… Вот оно, всё это земное счастье! Мне было грустно. Отчего всё это так?.. И обидно втройне оттого, что парочка казалась поистине великолепной: оба красивые, длинноногие, смешливые, бодрые. Правда, Маришка говорила, что песня «Машины» «Она идёт по жизни, смеясь» — про неё (в смысле, за кажущейся весёлостью никто не видит ночных Маришкиных слёз), а у Насреддина папаня-немец спился и семью кинул. А ещё Коля по ехидничьи ехидный, а Маришка по кошачьи сама по себе гуляющая. И всё-таки, как же так? Друзья желают счастья друзьям, а тут — дисэпойнтмент сплошной. Как нехороша жизнь, если любовь за какую-то пару лет способна трансформироваться в не равнодушие даже и отторжение, а в ненависть! Каков механизм этого? Ведь такого даже в фильмах не увидишь. А тут — реальная жизнь, вот она!

Мы сели с Государевым в какой-то забегаловке на Дзержинского и взяли пива. Государеву надоело мусолить Крабинскую проблему, и он в своей резкой манере перешёл к насущному. У него уже недели две завелся анальный зуд, да такой матёрый, что через этот зуд у несчастного Майкла совсем жизни не стало. Игорёк, великий диагност, конечно же, сразу смекнул: а не быть ли тут диабету? (Хотя мысль об энтеробиозе как-то быстрее должна выскакивать, но тут — юность, недостаток опыта на самом-то деле.) По счастью, со мной как раз была коробка Алининого «Бетачека». Мы допили пиво и отправились в аптеку за скарификатором. По пути Майкл изъявил желание навестить Артёма Новосельского. «Жалко парня, блудливая подруга сначала зачем-то заставила его бросить институт, а как только у Артёма нарисовалась эпилепсия от опухоли мозга, сразу кинула его, гадина! А теперь он, вместо того, чтобы талантливым доктором быть, работает на пункте сбора стеклотары». Государев никак не мог взять в толк: почему такой душевный и сверхмозговитый Артём пошёл ради какой-то тупой бабищи на такие бессмысленные жертвы?

Мы не застали Артёма дома. Он, и правда, сидел среди ящиков с пустыми пивными и водочными бутылками посредине пыльно-грязно-неухоженной улицы Толстого, ковырялся в горсти медяков и выглядел, в целом, бомжевато. Государев с недоумённо-озабоченно-беспомощным лицом воззвал к нему, дабы тот покинул, хотя бы ради нас, на время, это нечистое место. Артём послушался, — благо рядом был подельщик, уж совсем бомж. Мы пошли к Артёму домой проверять у Майкла Государева уровень сахара крови. Бетачек показал уровень вполне допустимый для только что выкушанного литра пива и откушанных трёх сосисок. Я взял с Майкла обещание посмотреть уровень сахара натощак. (Правда, недели через две по телефону Майкл сообщил мне, что этиология его недуга была не сахар и не острицы, а самые что ни на есть лобковые вши, которых мой бесшабашный друг благосклонно воспринял от неких московских блудниц; мне тогда ещё подумалось: а какая, собственно, разница, московские вши или к…е, — как бы они промеж собой ни хорохорились своей элитностью, а зуд от них, должно быть, одинаковый.) Артёму было не до нас — его ждали его бомж и бутылки. Мы скорбно проводили его на его пост и направились на остановку транспорта на Дзержинского.

(В какой-то из последующих вечеров я поведал родителям историю Артёма. Выяснилось, что моя мама знает его маму по бывшей работе и хорошо знакома с их трагедией. Сердце мамы Артёма было искурочено, она обстучала двери всех московских хирургических клиник, но нигде Артёма не брали: опухоль неоперабельная. За разговором я, имея в виду Артёма, упомянул страдания библейского Иова. На что папа внушительно покачал головой. Он сходил в свою комнату за Библией, вернулся, степенно сел за стол, основательно открыл очечник, неторопливо надел очки (очечник закрыл) и благоговейно пролистав священную книгу до нужного места, с торжественным спокойствием прочитал: «И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным достаётся успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у разумных — богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех их — Екклесиаст 9:11».)

Дойдя до Дзержинского, Государев объявил мне, что приглашён на тусовку, затеянную на квартире, где сейчас проживала Полина, моя бывшая жена, на Кутузова. Там обещался быть среди прочих Мишка Шугарёв и кое-кто из Полиных однокурсниц. Майкл неожиданно пригласил меня составить ему компанию. Вечер у меня был запланирован свободный, и я, уже поднагруженный пивом, не нашёл в этом однозначно сомнительном движении ничего крамольного. Да и, пожалуй, не в пиве одном тут дело, и не в Государевской простоте, и не в свободном времени моём и безвольности моей. Это, и правда, странно. Когда, спустя лет 8, с уже увесистым духовным багажом, я повстречал Поли в институте и был приглашён ею в кабинет (она там где-то деканствовала) на непродолжительное, но и при этом едва ли не дружественное, общение, я был не просто не в своей тарелке, а я весь покрылся по́том и меня чуть медленно не парализовало от внутреннего неудобства и напряжения, — на тот момент, это был не просто человек, выкинутый из моей жизни навроде приятно забытого одноклассника и уж тем более не враг, судя по её спокойствию и даже благодушию ко мне; но я понятия не имел, как себя с ней держать, о чём говорить и о чём не говорить. В тот же раз, на Кутузова, никаких таких чувств я не испытывал. Я почти не был стеснён, и — более того — на высоте опьянения у меня пару раз мелькнула вполне осязательная перверсивная мысль о возможности чего-то такого навроде ритуального полового акта как дани «не пустому же» прошлому и чуть ли не как варианта умилённого примирения. Откуда только берётся эта тяга к вседозволенность и желание идти во всём до конца? Поистине, это как в Библии, в Иеремии 17:9: «Лукаво сердце человеческое более всего и крайне испорчено; кто узнает его?».

В обе те наши встречи Поли была внешне спокойна, ровна (даже весела) и, по всем признакам, не держала на меня зла.

В целом же, пьянка ничем особенным не отличалась от прочих таких же скучных и ставших уже привычных для меня ещё года два назад пьянок старшекурсников. Я только обнаружил на новых Полиных аппартаментах пару «наших с Поли» аудиокассет, о которых забыл и считал утраченными. От этого сделалось неприятно. Частичка мира (какого-никакого), созданного нами, была унесена Поли от меня куда-то в свою, недоступную мне, жизнь и теперь этим пользуется кто-то другой, тот, кто понятия не имеет о нашей совместной памяти, совместном опыте, ассоциациях, и составляет, возможно, на основе этого свои опыт-память-ассоциации, а я лишь бестелесно вплетён в это, как некий мёртвый элемент интерьера. Утром, конечно, было похмелье.

Я отправился в НИА, к Алине. И вот там-то меня ожидало откровение. Перверсивный самообман этот настолько меня ослепил, что я забыл, что имею дело с наичистейшим, в некотором смысле, существом.

— Где вчера был?

— Прогулялся с Государевым. Заехали на квартиру к Поли. Там куча народу собралась, раздавили пару пузырей…

Алина вдруг отвернулась и пошла куда-то в сторону Ветки, одна… Я догнал.

— Алин, ты чего?..

Красные глаза. Заплаканная. Срывающимся тихим голосом, захлёбывающимся: