Книги

Попытка словаря. Семидесятые и ранее

22
18
20
22
24
26
28
30
На столе вода в графине,Лампы светлые горят.О далеком СахалинеЗдесь сегодня говорят.

Свои стихи Михалков нередко называл словом «быль». Как правило, это некий кейс, на примере которого раскрывается содержание исторического события или идеологемы. Понятно и занятно. Вот, например, белая девочка в американском южном штате поцеловала черного мальчика. Чем кончается быль?

В судебном зале шмыгал носомПод стражу взятый мальчуган,И задавал ему вопросыСудья, жующий «чуингам».

Михалков задает образцы и шаблоны правильного поведения. Причем правильного не только этически, но и технологически. Если, к примеру, границу «посланцем белых банд» перешел шпион и «вышел утром на шоссе тропинкой полевой», что должен делать школьник? Правильно: не подать виду и аккуратно препроводить врага в НКВД.

– Я вам дорогу покажу! —Сказал тогда один.Другой сказал: – Я провожу.Пойдемте, гражданин.Сидит начальник молодой,Стоит в дверях конвой,И человек стоит чужой —Мы знаем, кто такой.

Автор Михалков всегда знал меру. Не было у него вот этого истеричного эренбурговского «Убей немца!». Немцы же не виноваты, но мы не хотим наш хлеб называть словом «брот». А в буржуазных странах есть не только плохие, но и хорошие люди. Разные люди есть.

Советская власть не зря пролила на Михалкова золотой дождь гонораров, почестей, государственных премий: он был настоящим идеологическим работником, причем работал с самой сложной и чувствительной аудиторией – детьми. Поди объясни детям, что такое коммунизм. Агитпроп голову ломал над точными формулировками – развитой или развитый социализм и проч., а Михалков, пожалуйста, – просто и занятно растолковывал:

Хлеб для всех.Сады в пустыне.Торжество больших идей.Все равны!И нет в поминеОбездоленных людей.

Не слова, а бронзовый памятник!

Михалков с детства был дидактиком. Первая басня, написанная им еще в десятилетнем возрасте, называлась «Культура». Это было в 1923 году – он уже тогда шел в ногу со временем. Когда Михалкову сравнялось двадцать лет, его стихи уже гремели на всю страну, передавались по радио, печатались, исполнялись с эстрады, перелагались на музыку. Молодой орденоносец, красавец с аккуратно подстриженными усами, обладатель безупречных пиджаков, он как-то отстраненно общался даже с детьми, в отличие, скажем, от Корнея Чуковского. Творческий вертикальный взлет Михалкова пришелся на период разгрома всего лучшего в детской литературе и иллюстрации. Все это правда. Но правда и то, что он – блестящий детский поэт, классик детской литературы. И его стихи, особенно старые, особенно для дошкольников, на которых не лежит тень времени и печать идеологии, великолепны.

Он зарыл свой талант в дурацких пьесах и поучительных идеологических былях и баснях, которые, судя по всему, сочинял с равнодушной легкостью. Это был такой моцартовский цинизм. Литературный чиновник и сановник, он мог написать в «Чукоккалу» экспромт про Второй писательский съезд (а это 1954 год, Сталин умер всего-то полтора года назад):

Те, кого упомянули, —Те ушли или уснули.Те ж, кого тут не назвали, —Терпеливо преют в зале.Те, кого докладчик ест, —В кулуарах кроют съезд.

Михалков пережил все свои три гимна и прожил очень длинную жизнь. Что про него скажут, он предсказал в шуточном стишке, написанном, что характерно, в 1937 году:

Повезут по городу очень длинный гроб,Люди роста среднего скажут: «Он усоп!»

А что осталось? Остались детские стихи. Числом всего-то в несколько десятков. Но пожалуй, этого достаточно. Все остальное было мишурой. Впрочем, как это бывает и в жизни любого другого человека…

… Небольшая горизонтальная витрина антикварного магазина была до отказа забита мерцающим и манящим детством нескольких поколений советских людей. Самые простые, доступные любой послевоенной семье елочные игрушки…

Электрическому свету старого, «намоленного», магазина подставлял бока стратостат с надписью «СССР». За одну только эту надпись теперь дерут втридорога. Паяц, играющий на дудочке, с прищепкой в ногах – таких здесь было целых три, как в любой московской семье, начиная с 1950-х – 1960-х годов. Звезда для верхушки елки, такого же насыщенного, как густой компот, цвета, что и у дедушкиного ордена Красной звезды. Плоские картонные игрушки, отливавшие сиреневым, – пейзаж, ландшафт и зоопарк детства… Рядом переживала культурный шок дама в возрасте сильно за пятьдесят: «Ой, а такая была у нас! И такая! И такая! А такую мама разбила! А такую – я!»

Правильно: все они разбились и куда-то подевались. Несмотря на то что хранились в круглой фанерной коробке, переложенные ватой, и каждый год нужно было лезть на стеллаж, чтобы эту коробку достать и еще раз пережить чудо разворачивания и развешивания этих старых знакомых, включая шикарную хрущевскую кукурузину, которая сегодня тоже в большой цене.

Под елкой должен был стоять Дед Мороз из папье-маше и ваты и такая же Снегурочка – процесс старения здесь виден наглядно. У нас в семье ставился пластмассовый Дед Мороз в голубой (или красной?) шапочке с кремлевской елки тысяча девятьсот шестьдесят какого-то года. С шапочки и мешка с подарками с годами слезала краска. Потом куда-то исчез и сам Дед Мороз, унеся с собой невыветриваемый главный запах праздника – кровосмесительный купаж ароматов пластмассы и конфет. (Добавить по вкусу хвои и мандаринов.)

Все ахнуло куда-то в небытие, и сам праздник поистерся, как папье-маше, или вообще разбился в стеклянную пыль, как оброненная блестящая игрушка. Новый год стал повторяться чаще и однообразнее, начал приходить быстрее, так что и извлечение скучных игрушек стало каким-то принудительным ритуалом. Запах жизнеутверждающей советской елки сменился на странноватые испарения датских елок, которые не колются и подолгу не осыпаются. Громоздящиеся светящиеся елкоподобные сооружения в бесснежной ноябрьской Москве лишь подчеркивают безысходность того лишенного солнца и определенности с погодой времени года, которое тянется с октября по апрель, не являясь уже зимой, осенью или весной, а представляя собой нечто среднее.

Выручают дети – им это еще интересно. Хотя и череда предновогодних и посленовогодних мероприятий, всех этих разносчиков гриппа, становится похожа на марш клоунов в финале феллиниевского «Восемь с половиной» – одинаковые рожи под музыку Нино Рота кружатся в бессмысленном хороводе. Не спасают даже импортные варианты – в приполярном финском Рованиеми, погруженном во мрак и страдающем глобальным потеплением, тамошний Дед Мороз, название которого хочется перевести как Желтый пуки, конечно, ждет детей. Но к нему нужно отстоять гигантскую очередь, потом фотографироваться вместе с ошалевшим и разочарованным ребенком. Спустя некоторое время в московском почтовом ящике можно обнаружить конверт с фотографией: дитя, делающее вид, что ему все это интересно, этот самый Желтый пуки, с приклеенной, как у голливудской старлетки, улыбкой, плюс два утомленных северным сиянием родителя…

Иногда спасает соседский Стокгольм – тут лучшие детские музеи. А в Стокманне – здешнем, и хельсинкском тоже – в витрине дивные движущиеся инсталляции Рождества Христова. И вообще дают много глинтвейна, что примиряет с действительностью. Но с неба-то сыплется все та же каша, что и в Москве. Хотя есть одно преимущество: здесь не стреляют петардами, ставшими русским национальным видом спорта, пугающим бедных детей. В ночь на Новый год северные города тихи, безвидны и пусты, как мир до начала творения. Второго января скандинавы выходят на работу. В этом смысле СССР был гораздо более европейской страной, чем теперешняя Россия, неистово, харкая кровью, как перед концом света, отдыхающая недели три минимум.

Это вынужденное безделье тоже портит праздник.

Остается эксплуатировать ностальгию, которая тоже превращается в привычный парад одних и тех же символов и фильмов.

И только елочные игрушки оставляют в душе хотя бы какой-то след. От них иногда шевелится воздух и рождается то утраченное, пастернаковское: «… все елки на свете, все сны детворы… все яблоки, все золотые шары… весь трепет затепленных свечек…»

… Пора покидать магазин с игрушками. Женщина за пятьдесят наохалась, посмотрев в лицо своему детству. На улицах то же, что и у другого мастера описывать рождество – Бродского: «В продовольственных слякоть и давка…» Отличие только в яростных автомобильных пробках, которых во времена Бродского не было. Все куда-то едут, дудя и ненавидя друг друга, чтобы отметить еще один промежуточный финиш. Все более отдаляясь от старых детских игрушек и «всего великолепья цветной мишуры».