Но мы остались отличными друзьями, и на следующий день мне пришло в голову, что я хотел бы нарисовать его. У него были великолепные глаза, лоб и волосы, хотя нижняя часть его лица была неразвита и покрыта довольно скудной бородкой.
Я выполнил его акварельный портрет, который подарил Китти Левашовой[232]. Хотел бы я, чтобы он был у
Лозанна: княгиня Сайн-Витгенштейн
В 1912 году я провел несколько недель в Лозанне, где я часто встречал очаровательную мадам Чавчавадзе, урожденную Родзянко[234]. Также я виделся с княжнами Барятинскими[235], проживавшими со своей тетей, княгиней Сайн-Витгенштейн[236], с которой я познакомился лет двадцать назад.
Она жила на своей вилле Монабри. Ей было девяносто лет, но душой и телом она была значительно моложе своих лет, обладала выдающейся памятью, вспоминая впечатления своей молодости так же ясно, как и события тех времен. Она обладала живым, возвышенным и гибким умом, а также чувством юмора — качеством, которым обладал и ее брат князь Виктор Барятинский, и была интересна во всем. Все ее друзья обожали ее, особенно несколько французских дам, которые в то время года привыкли приезжать в кантон Во, чтобы проводить там жаркие месяцы.
Каждый день, между тремя и шестью часами, княгиня спускалась в гостиную и усаживалась в кресло между другими. Люди приходили и садились по бокам от нее, чтобы пообщаться с ней. Иногда знаменитые или хорошо известные люди, проезжая Лозанну, просили разрешения посетить княгиню. Это желание познакомиться с ней всегда забавляло и удивляло ее, но она встречала этих людей с очаровательной учтивостью и восхитительной улыбкой. Почти каждый год, проезжая через Лозанну, я испытывал настоящую радость, что эта удивительная женщина жива, что ее ум был таким же острым, как и прежде, и что ее приемы продолжались. Она была сестрой тех Барятинских, один из которых, фельдмаршал Александр, покорил Кавказ[237]. Пятьдесят лет назад княгиня приняла католичество и была рада этому. Именно она построила первую католическую церковь в Лозанне. Ее три племянницы, которые были православными, часто жили у нее и совсем не слушали ее аргументы, что, порой, раздражало ее, между тем как со мной, свободномыслящим человеком, который равно уважал все верования, она любила говорить о тех вопросах, которые ее так глубоко интересовали.
В возрасте девяноста восьми лет она перевела книгу о своей матери с немецкого на французский язык и послала мне копию с посвящением, на которое мне было непросто ответить. После нескольких фраз, сильно приукрашенных, она продолжала: «Пусть мой друг, когда наступит час, когда прекратятся для него дела сего мира, и его видимое существование для наших глаз (не что иное, как прах и пепел), пусть он тогда вкусит во всей полноте свет и счастье, на которых покоится вся наука».
Я ответил так:
«Моя дорогая и обожаемая княгиня,
глядя на Вас и слушая Вас, читая Вас, всегда думаю, что я наблюдаю какой-то сверхъестественный феномен — что- то чудесное, способное преобразовать самого закоренелого скептика.
Именно в воспоминаниях о принципах бесконечного богатства вашей невероятной природы моя душа-простого натуралиста, может когда-нибудь измениться и ощутить во всей своей полноте радости, которые заставляют Вашу душу жить».
На вилле Монабри я познакомился также с великолепным аббатом Мунье[238], тонким, веселым, остроумным человеком с широким мышлением, который ездил в Байройт, чтобы слушать Вагнера. Во время войны, несмотря на неприятные ремарки некоторых шовинистов, он отказался убрать из своей гостиной красивый бюст Гёте, который всегда находился там.
В те дни, когда племянницы княгини Витгенштейн уезжали, она жаловалась на одиночество по вечерам, и я зачастую заходил к ней; мы играли с ней в карты, в «дурачка»[239], и она всегда выигрывала. Когда ей исполнилось сто лет, различные официальные лица Лозанны пришли поздравить ее, и в соответствии со швейцарскими обычаями, церкви в городе звонили в колокола. Аббат Мунье специально приехал из Парижа, чтобы произнести прекрасную речь.
Я был в Лозанне, когда княгиня Витгенштейн умерла в возрасте ста двух с небольшим лет. Я поехал с ней проститься…
Геральдический постскриптум
На обложку английского издания мемуаров Александра Николаевича Волкова-Муромцева (1928) помещен гербовый щит автора. Это единственное украшение обложки: несомненно, что художник Волков-Муромцев любил свой родовой герб, в действительности, красивый и в основе своей старинный. Вероятно, сам владелец герба и выполнил его лаконичную стилизацию для обложки. Этот же герб в более полной версии (со шлемом, нашлемником и намётом) помещен — тоже как единственный декор — и на надгробии Волкова-Муромцева, что находится на венецианском кладбище Сан-Микеле, слева от «жертвенника» Сергея Дягилева. Вероятно, и на этот раз стилизация выполнена той же рукой. К слову, камнерез был менее искушен в геральдике, чем автор рисунка, и верхняя часть шлема оказалась вырезана неточно: его скрытая намётом (шлемовым покрывалом) макушка слилась с фоном, и верх оказался заострен, так что короне пришлось балансировать на этом острие. Но автор рисунка, по всей видимости, уже не мог наблюдать за выполнением заказа мастером — а если и наблюдал, то уже извне этого бренного мира, не имея возможности вмешаться.