Однажды [в 1890 г.], к моей огромной радости, Великая княгиня Екатерина Михайловна[113] с дочерью — Великой княжной Еленой[114] — и с фрейлиной мадемуазель Бельгард[115] прибыли в Венецию в великолепном железнодорожном вагоне. Я, конечно, предложил свои услуги, чтобы показать им красоты города, в то время как г-н Шванебах[116], их гофмейстер — знаток искусства — был чрезвычайно рад оставить свои обязанности и обязательства.
Я объяснил Их Высочествам о необходимых условиях, позволяющих путешественнику увезти с собой неизгладимое воспоминание о Венеции, особое очарование которой состоит, прежде всего, в ее живописном характере. Те, кто не берет на себя труд понять, или те, кто не настолько возвышен, чтобы увидеть, повсюду наблюдают только упадок, смерть и дряхлость, как это сделал Баррес[117]. Те же, кто получает удовольствие от прогулок в гондоле по Большому каналу, уносят с собой только впечатления от отелей и гондольеров.
В те времена остров Лидо был совсем не интересен. И я показывал этим сиятельным дамам каналы и узкие улочки. С тех пор всё изменилось, и значительная часть живописной природы города исчезает почти на глазах. Что касается картин, я умолял их не переполнять свою память поверхностными впечатлениями, но хорошо рассмотреть шесть-семь вещей и попытаться зафиксировать в памяти общую тональность, отличающую венецианскую от других школ живописи. В качестве картин для такого запоминания я выбрал картину Беллини в церкви Сан Дзаккария, в те времена еще висевшую в ризнице[118]. После небольшой прогулки я попросил Их Высочества сесть и передохнуть перед этой картиной как минимум десять минут. Затем я попросил их сравнить впечатления, которые они получили, с теми, которые на них производили другие картины в интерьере церкви, когда мы шли к двери. Во Дворце дожей я предложил дамам внимательно рассмотреть «Ариадну и Вакха» Тинторетто.
В церкви дей Фрари это была «Мадонна Пезаро» Тициана, на которую я специально им указал, а в Академии изящных искусств — «Успение Богородицы» того же Тициана и, особенно, картина «Неверие Апостола Фомы» Чимы да Конельяно: я хотел, чтобы они непременно ее увидели. Не знаю ни одной картины его времени — или даже недавних времен, — где реализм выражения был бы так прекрасно передан.
Великая княгиня сказала, что желала бы посетить княгиню Черногорскую, которая обосновалась в Венеции после убийства ее мужа и отказа от своих прав в пользу ее племянника, ныне покойного короля Черногории Николы. Она была умной женщиной и исключительно интеллигентной, жившей весьма скромно со своей дочерью и сестрой (особенно после смерти императора Франции Наполеона III, потому что назначенная им пенсия более не поступала). Думаю, что пенсия, которую ей выделяла Россия, была отнюдь не постоянной; в любом случае она часто это повторяла. Конечно, всё это было до свадьбы короля Италии с дочерью короля Николы[119].
Помню один вечер, проведенный с двумя русскими высокими особами у княгини Черногории, где, кроме меня, не было никаких иных мужчин, кроме знаменитого поэта Браунинга[120]. Очаровательная графиня Каневаро прекрасно пела, а Великая княжна Елена Георгиевна, чей голос был как будто специально создан для сольного пения, так восхитила старого поэта, что он попросил ее спеть русскую песню «Красный сарафан».
До сих пор вижу милую добродушную Великую княгиню, которая убеждает свою дочь выполнить просьбу поэта.
«Не делайте этого, Великая княжна, — тихо сказал я по-русски. — Вы только будете выглядеть нелепо в присутствии такого музыканта, как графиня Каневаро».
И под предлогом неспособности спеть эту безотрадную вещь без сопровождения, Великая княжна Елена сумела отказать старому поэту, привыкшего к тому, что его ласкали и баловали все английские и американские дамы, жившие в Венеции.
У миссис Бронсон, к примеру, стоял стул в углу гостиной, отделенный цепью от других стульев. Это был стул, на котором однажды посидел Браунинг. Существовали, однако, англичане, не являвшиеся его поклонниками. Я спросил одну из англичанок, проведшую вечер накануне в компании поэта, что она думает о нем. «У него простонародная речь» — ответила она, улыбнувшись.
Миссис Бронсон делала много хорошего в Венеции. Она сказала мне, среди прочего, что всегда давала гондольерам и беднякам мыло — потому что, по ее словам, бунтарство обычно вызывалось грязью!
Местные власти желали угодить высоким русским гостьям, и я смог устроить приятную поездку в Падую для их высочеств. Их роскошный российский частный автомобиль остался на стоянке, а мы сели на пароход, отвезший нас в Фузину. Оттуда мы поехали на трамвае в Падую, минуя села, которые располагаются довольно близко друг к другу, и которые всегда интересны всем, кто хочет увидеть страну в ее разнообразии. Дамы, чьим экскурсоводом я был, не особенно интересовались искусством, поэтому я хотел, чтобы они увидели поэтическую сторону этой страны: тут каждое старое здание, благодаря своей исторической жизни, волнует воображение людей Севера, где такие реликвии встречаются реже и относятся к более позднему периоду.
Мы погуляли по городу, а затем пошли к базилике св. Антония Падуанского, и я показал им ее обрамление, в высшей степени поэтичное. Из обширного клуатра (одна его сторона декорирована более или менее художественно вырезанными могильными плитами, а другая — рядом колонн), выстланного дерном, в центре которого растет великолепная магнолия, церковные башни выглядят наиболее живописно.
Мы также посмотрели картины Джотто, при этом я умолял двух дам не принимать всерьез преувеличения Раскина[121] и разных профессоров-искусствоведов из немецких университетов. Затем я привел их в университет — один из старейших в мире — где годами преподавал Галилей. Я показал им зал, где его ученик Торричелли, создатель барометра, проводил свои занятия в XVII веке, а также лабораторию, где работал Вольта, и статую Наполеона, одетого как юный грек, во дворе университета, авторства Кановы.
Но я не хотел покидать университет, не показав им самого типичного итальянца. Несколькими месяцами ранее один синьор, который проводил для нас тут экскурсию, объяснил мне работу древнего инструмента, состоящего из стеклянных трубок различного диаметра и шариков. Этот инструмент должен был представлять человеческую жизнь. Его вертикальное положение изменялось, несколько капель красной жидкости, которые находились в пробирках, начинали двигаться, иногда быстро, а иногда медленнее. Это было предназначено для того, чтобы показать различные вехи человеческой жизни, и к концу всё приходило в движение, которое становилось всё слабее, представляя агонию и смерть.
Я попросил дам уделить пять минут внимания этой машине, пока хранитель рассказывал о ней. Сразу преобразившись в профессора, он подробно описал, насколько важен этот инструмент. Когда он подошел к последней стадии — агонии, он мелодраматически объяснил, что смерть — это закон природы и что ничего тут не поделаешь, нужно просто подчиниться. Но он сказал всё это с таким разнообразием своих манер, взглядов и жестов, что и величайший актер в мире не смог бы добиться большего. Воистину, каждый итальянец рождается актером. Что бы сказал этот достойный синьор, если бы узнал, что одной из его слушательниц была кузина всероссийского императора!
Затем Великая княгиня и ее дочь отправились в Рим, а потом в Сорренто[122]. Великая княжна Елена написала мне оттуда очаровательное письмо на русском, где говорилось: