Я увидел, что передо мной был один из тех энтузиастов, которых можно найти только в Германии — добрых, благородных, щедрых и бескорыстных, но живущих всегда в облаках в сентиментальном преувеличении и неспособных увидеть, что белое — это белое, а черное — это черное.
«Ответ на этот вопрос был бы достаточно прост, господин фон Штейн, — сказал я, — если перед тем, как решить, какую профессию выбрать, Вы сами изучите свои возможности для выполнения требований, которые любая из этих двух ситуаций возложит на Вас».
«Да, — сказал он, — я много думал об этом, целые ночи проводил без сна, и всё равно ничего не смог решить».
«Вы уверены, что действительно обладаете серьезными педагогическими качествами, необходимыми для воспитания мальчика? — сказал я. — Если нет, Вы причините ему вред, не принеся пользы себе. Вы так не считаете?»
Он не смог дать мне точного ответа на этот простой вопрос, поэтому я пришел к выводу, что он еще не думал об этом.
«Уважаемый господин фон Штейн, — сказал я тогда, — Ваш отец прав. Следуйте его совету и станьте профессором в университете. Там, по крайней мере, Вы не можете причинить никакого вреда никому, кроме себя, потому что сначала Вы будете только частным репетитором, и студенты будут иметь выбор посещать Ваши лекции или нет».
Молодой человек попрощался со мной, скорее огорченный, чем озаренный моим ответом, и я больше никогда его не видел.
Однажды мы с мадам Пинелли пошли на вечер к Вагнерам. Мы нашли мадам Козиму, сидящей на диване перед круглым столом, в центре которого горела лампа с большим абажуром, концентрируя свет на людях вокруг стола и погружая остальную часть комнаты в таинственную темноту. Мадам Козима выглядела очень живописно в костюме а ля догаресса из рельефного красного шелка на золотой основе.
Мы удобно уселись за стол, и вскоре между нами завязался оживленный разговор, а Вагнер, сказав «Как дела?», начал тихо ходить взад-вперед по затемненным углам комнаты.
«Вы знаете, — сказала Козима, — что господин фон Штейн покинул нас? Он уехал в Германию».
«И сделал правильно, — ответил я, — потому что это доказывает, что он, наконец, принял решение».
«Он очень хороший и замечательный человек, этот господин фон Штейн», — продолжила мадам Козима.
«Я не отрицаю этого. Такое же впечатление он произвел и на меня, хотя, к сожалению, он никогда не знает, что делать со своей добротой или кого он может облагодетельствовать ее избытком».
«Но не думаете ли Вы, — ответила Козима, — что причина его нерешительности действительно заключается в богатстве его натуры?»
«Вы необыкновенно благородны, мадам», — сказал я, поклонившись.
«Но, скажите нам, господин Волков, что Вы о нем думаете?», — сказала она по-немецки, чтобы лучше выразить свой вопрос («Was halten Sie von ihm?»), потому что это слово «halten» заключает в себе целый мир идей, которые не могут быть выражены по-французски, и смысл вопроса не может быть переведен иначе, чем «Что вы думаете о внутренней ценности этого человека?» — слово «внутренний», обращенное к его моральной и интеллектуальной стороне, а также его характеру и т. д.[76]
«Я думаю, что если нужно выразить прямыми словами наиболее очевидную сторону его натуры, можно сказать, что он — ограниченный энтузиаст», — ответил я также на немецком языке, где слово «borniert» звучит менее грубо, чем слово «borné» [77] по-французски.
«Энтузиазм, — воскликнула мадам Козима, — разве это не прекрасно?»
«Без сомнения, — ответил я, — но это зависит от объекта. У того, кто изобретает, или создает, или производит, много энтузиазма. Это не только прекрасно, это sine qua non[78] успеха. В то время как тот, кто не создает и не производит, не нуждается в этом качестве. Он должен…» И, поскольку, я не нашел точных слов, которыми можно закончить мысль, тут воскликнул Вагнер: «Он должен платить!» («Der muss zahlen!») — подойдя к столу тремя большими шагами и показывая выразительный жест, подняв палец к небу, а затем опустив его вниз.
«Спасибо, маэстро, это то, что я имел в виду», — ответил я.