«А я спал».
«Ясно».
И зашедший в тупик разговор стал постепенно наполняться содержимым желудка, описанием комнаты и даже электрички, в которой Владислав приехал в Санкт-Петербург. Его невыразимо терзало отцовское безразличие, собственная тревога, нехватка предметов быта для продленного разговора и то, что там, – где-то рядом с отцом движутся призрачно-неуловимые люди, полупустые и бессодержательные фигуры; это тоже напрягало. Хотелось бы там вместо них.
Сам Владислав – безнадежно отдаленный, в лавине мяса, кровавой колбасы, тонет в перепутавшихся очертаниях истончающейся комнаты, которая вот-вот лопнет, как пузырь, и он бесследно испарится вместе с ней. Казалось, что Владислав Витальевич должен совершить нечто сумасшедшее, экстраординарное, чтобы Виталий Юрьевич наконец-то осознал, как сильно любит его сын, – любит своей одноногой, искалеченной любовью! Но любит! А еще как зависит от него тот, кого отец просто вышвырнул за порог.
Владислав подумывал: не снарядить ли в ближайшие годы экспедицию на северный полюс и вытоптать в тамошнем снегу двадцатикилометровое имя отца, которое будет различимо невооруженным глазом из космоса, – как, например, рукотворный позвоночник китайской стены.
И тогда Виталий Юрьевич, склонный к рефлексии, не наталкивался бы более на непотопляемый айсберг эпохального стыда, подсознательно не упрекал себя за то, что когда-то напрасно растратил драгоценное семя; расстрелял семьи сперматозоидов. Растранжирил семенную жидкость только для зачатия столь неудобосказуемого, нежелательного человеческого образца, как его младший сын Владислав. Бедняга Владислав, который представлялся окружающим его людям ни чем иным, как недопустимым, постыдным, возмутительным явлением, кратковременной отрыжкой на этом разгульно-праздном, легкомысленном, шумном застолье общественной жизни.
Простите, Виталий Юрьевич, своего сына Владислава за то, что из него не получился повод для гордости, – фундаментальный пример для подражания! – повод для вашего будущего появления в благопристойном обществе, на рауте одноклассников, где каждый родитель только и обсуждает многообещающий триумф своего чада: будто только для того родители и расплодили собственных детей, чтобы в будущем у них нашелся предмет для срочнозачатого телефонного разговора, чтобы они не казались столь односторонними, ограниченными личностями, – чтобы в старости им беспрепятственно нашлось, о чем поговорить, кроме как о своей болезни, о крылатом сатанинском сонме бесчисленных хворей, паразитирующих в их душном теле.
Впрочем, появление Владислава, – этого онанирующего отрока, скособоченного раздражителя гениталий, неоднократно пойманного за блудливую руку, – было нежелательным в телефонном разговоре и неизменно пробуждало малоприятные ассоциации у собеседника, у родителей.
«Пап, ты на меня не злишься?»
«За что?»
«Не знаю, за что-нибудь?»
«Нет… а должен?»
Не исключено, конечно, что Людмила Викторовна и Виталий Юрьевич когда-то жили в счастье, в гармонии, во взаимной любви, – но для Владислава Витальевича, для их ребенка кратковременная вспышка беспечного счастья обернулась гнетущим удушьем, многолетним адом.
Но ведь всегда получается так, словно заранее нежизнеспособные родительские мечты, – которые они не могли просто созерцать, оставив в блаженстве и запредельном покое, – эти мечты при грубом и принудительном овеществлении обнаруживали трагическое несовершенство, теневую сторону, брак, появлявшийся из-за кулис в последний момент.
Но в слепом исступлении, сжигаемые затаенным желанием и звериной похотью, одураченные родители Владислава Витальевича не видели даже настораживающего вздутия, неуловимо-призрачного намека на этот вездесущий порок, прятавшийся за одурманивающей пеленой их эгоистических интересов и легкомысленных радостей.
И с этой вещественной испорченностью, никак не согласующейся с их непорочными представлениями и единоличными мечтами о будущем, они так и не сумели примириться. В конце концов каждый человек – всего-навсего великовозрастный ребенок, ставший жертвой педагогического субъективизма и всеми учимый жить по пятибалльной шкале, выбравшийся из мира заниженных оценок и завышенных ожиданий.
Повсюду это несоответствие, какой-то проблематичный пробел, неисчерпаемая (с невозможностью ее заполнить) пустота внутри.
И сейчас задыхающийся, вслушивающийся Владислав Витальевич ощущал, что разговор с Виталием Юрьевичем вот-вот прервется и больше не возобновится никогда: и более не представится случая поинтересоваться у отца, была ли какая-то цель, с которой его произвели на свет?
Какого пути необходимо придерживаться, какие поступки Владиславу нужно совершать, чтобы, в конце концов, произошло его беспрепятственное посмертное слияние с отцом в равномерно разлитой пустоте: эта ослепительная встреча на высшем градусе осознанной бестелесности, на кульминационной стадии всемирного распада.
Но, к сожалению, не найдя слов, не спросил. Попрощались. Виталий Юрьевич первым положил трубку. А вот Владислав Витальевич еще долго сидел, как всегда в отсутствующей позе, слушая, как в бездыханной трубке – приставленной к его уху, – вновь и вновь прокатывается паровозными свистками аритмический гудок израненного отцовского сердца, опущенного на рычаги: шли минуты, часы, дни…