Таня улыбнулась, прикрывая ладошкой кривоватые зубы, «я над вами подшучиваю. Конечно, можете меня угостить. Я знаю одно кафе рядом».
«Достаточно близко? А то у меня ноги подкашиваются… я к вам боялся подойти. Думал, в обморок упаду и перекувырнусь прямо через перила – а оттуда проси-прощай!»
«Я вас под руку возьму, чтобы вы не уплыли».
…дни, смыкаясь, как челюсти, пережевывали Владислава Витальевича медленно, но старательно – и он ощущал слепой и безудержный бег выдрессированной жизни вокруг себя, сквозь себя, под собой, над собой и внутри. Повсюду возрастало сопротивление отвлеченных величин, суммирующаяся сила отталкивала вещи: и ничем не мотивированная жизнь Владислава вращалась вокруг этих примитивных вещей. Небо надвигалось на город как абстракция, он укутывался одеялом-небом, превращая свое тело в облака бесчувствия.
Сам того не замечая, Владислав Витальевич вверх ногами парил в пустотелом пузыре случайных социальных сочетаний, в нигде не сконцентрированном скоплении мечущихся предметов, распространяющих взаимное влияние друга на друга в околоземном пространстве.
Действия, совершаемые Владиславом, становились час от часу все более незамысловатыми. Причин, побуждающих его жить в полную силу, не находилось.
Усталый, бестолковый, семимильными шагами вымучивающий у циничных улиц невооруженную улыбку, Владислав вернулся в свою краткосрочную квартиру, отпер железную дверь, опрометчиво потопал, – и сразу же увидел чьи-то туфли, чье-то пальто на вешалке, букет хризантем, поставленный в пузатую вазу, сделанную из придирки человеческого глаза к воде. К ее неустойчивости, к ее прозрачности. К ее свойству прозрачности.
Нетипичный ряд звуков, шум воды и бряцанье посуды, – ничто не могло заглушить наодеколоненные голоса, развешанные по всей квартире гирляндой бессмысленной болтовни.
Один голос принадлежал родственнице, а другой, торопливо-увещевательный и стремительно-легкий, звучал незнакомо. В зеркале, отражавшем половину пропотевшей кухни, Владислав мог увидеть две все сильнее расходившиеся во мнениях и в жестах тени, выкроенные в сумрачном свете, который по-разному примерялся то к бледнеющим, то к темнеющим предметам. Еще три загримированных манекена, отложившие статичные тени, были рассажены за яйцеобразным овалом сего кокнутого стола о четырех ножках.
Как громко они разговаривали! Не уравновешенное общение, а крикливая болтовня, суматошное пустословие. Но приближающуюся смерть не отпугнешь ни смехом, ни ругательством – это Владиславу еще предстояло осознать.
Вот бесшумно захлопнулась тень холодильника, и сместившееся солнце обнаружило ангину удивительного оттенка во вместительном коридорном зеркале, и с разбитым смехом вымытой посуды перемешалось чистящее средство от простуды.
Послышался сердитый скрип, распутываемый клубок тернистого трения, – кто-то начищал зернистую поверхность, кажется, зеркала; и безжизненно смеялся подразумеваемому анекдоту.
Только-только Владислав Витальевич вознамерился выскользнуть за неправдоподобный порог, пока его не заметили, как вдруг нарядная родственница сцапала его за оттопыренный локоть, – где в данную минуту сосредоточилось то немногое мужское, что еще оставалось в мужчинах.
Помогла снять промокшую одежду и незамедлительно повела к кухонному столу, за которым были рассажены несколько женщин, – когда-то деятельные соратницы родственницы в комсомоле, а теперь ломаные муляжи, гипсовые статисты, пустые наполнители вещественного бытия, утратившего цель. Их разговорчивые рты охотно проглатывали одну неаппетитную тему за другой, пищей для их бесплодных умствований были фрейдистские фигли-мигли, отрывочные вычитки из психоанализа, причудливо сочетающиеся с религиозным настроением, которым, кажется, они были опьянены коллективно.
Общеупотребительными фразами обсуждалось все, на чем задерживался их умудренный поверхностным жизненным опытом взгляд: не много времени прошло, прежде чем они всей гурьбой принялись допрашивать Владислава. Проводить фрейдистский рейд его втоптанной в непролазную грязь жизни, молиться его кровоточащим ранам, любоваться найденными струпьями, восхищаться безобразностью его очевидного духовного гниения, – это была своеобразная ревизия его инфантильной личности, бесконечно далекой от здоровой эротики, духовной любви, родительского блага, восполнения фамильного генофонда и прочего и прочего.
«А у меня еще, тетя Ирина, просто руки не дошли до женитьбы», – нетерпеливо отвечал замусоленный Владислав.
«Ничего удивительного не вижу, – находчиво, с ласковым лукавством ему говорили, – в таких серьезных делах, как регистрация брака и семья никакого канатоходства и акробатики быть не может».
«Шайба в мои ворота. Но и у вас, конечно, тоже не драгоценный камень в пращу вложен», – втянув в себя плечи, живот, шею, пробормотал он негромко.
«А?» – курлыкнула знакомая родственницы.
«Это я так, вслух».