И эта рвотная простокваша
Липкого жира и щелочи
Брызжет и застывает накипью
На взмыленном линолеуме
Человечьей кожи! Это ужасно…»
Владислав оглянулся, заметив, что какой-то прохожий с чемоданом, разгладив помятую купюру, опустил ее в стоящую у ног девушки стеклянную полупустую банку с монетами и купюрами; он вдруг принялся судорожно-напугано хлопать себя по одежде, обыскивая карманы второпях и в надежде, что в кошельке есть какие-нибудь деньги. Он расстегнул кошелек, который вытащил из внутреннего кармана, раскрыл двумя пальцами и, не считая, выудил из него все купюры, которые имелись; затем, откашлявшись, направился к девушке и оскалился ей в скомканном подобии улыбки:
«Красивые стихи, – пробормотал он неразборчиво, – меня зовут Владис-слав Виа-л-тьевич, а у вас есть имя? Я имею в виду, оно у вас должно быть, я хотел спросить, можно ли вас как-нибудь называть?»
Глава 5. Сосательный рефлекс
Владислав Витальевич возвращался домой ежедневно приблизительно в половине шестого. Иммунитет Владислава подорвало тревожное расстройство, которым все сильнее вспучивался его разум, как море вздувается высморканной соплей Нептуна. И вовсе не после знакомства с Таней, которую действительно звали Таней…
Нет, с ним происходило нечто другое. И он подозревал, что именно. Не подозревал он только того, в каких масштабах его личность подверглась внутренней коррозии; в извивающихся лабиринтах множественных неврозов оживал выводок мифологических монстров, которых Владислав вынашивал на дне своей решетчато-пустой, беспросветной души, в отупляюще-затхлом, тревожно-темничном климате своего духовного санкт-петербургского недуга, где все бесформенное начало обретать экспрессивную нечеловеческую форму. И та истощающая духовно-телесная война, – родившаяся от чувства вины и стыда и происходившая где-то в нетронутых сонаром сознания недрах ничего не подозревающего Владислава, – вскоре начала подниматься на поверхность и проявляться в немыслимых, несуразных деформациях его видимого тела.
От того статичного напряжения, в котором психика Владислава пребывала изо дня в день, – под облезлой кожурой его полопавшейся кожи обнажились двухголовые мышцы кукурузы; на пальцах ног жутко кровоточили огнеупорные мозоли; взрывоопасные кости изо дня в день неумолимо ломила хандра; в концентрационных лагерях альвеол содержались кубометры военнопленных воздушных масс, изо всех отверстий повылезал облысевший хлеб; расплодившееся тело, расточая многолетние накопления, вспучивалось наглухо, пшеничные колосья прорастали в чесоточной промежности; и Владислав обнаруживал свою дотоле скрытую принадлежность к семейству злаковых культур; из рупора его пупка ежечасно гремела радиопропаганда, обглоданные коленные чашечки, как спутники, были запущены в космос, а локти – как флаги российской федерации, незаслуженно установлены на северном полюсе; поза, когда он вымучивал из себя очередную нескладную строчку, была надуманно-неестественной, и вообще все чудовищно сморкающееся, ожесточенно зудящее, простудившееся, измученное и перекрученное тело было, как выжатое белье.
Серп языка и молот позвоночника, не сумев все-таки искоренить крест христианства, – соорудили на его костяке коммунистическую власть. И на кресте рабочей силы, воздвигнувшей Советский Союз, был распят измучившийся, несоответствующий, умирающий Владислав. Еще не угасло в его расхристанной, распахнутой, пронзенной душе это родонитовое зарево коммунистического мезозоя: еще тлели в нем лучи надежды на окончательную победу нашей нужды в суше над центурионами океана, над царями неба. Все еще предпринимались Владиславом героические, подсознательные попытки по провозке потайных грузов с продовольствием по ладожскому озеру, – по тончайшему льду эгоистических цепляний к блокированному, оккупированному фашистами, блокадному Ленинграду ностальгирующего эго.
«Как вы, Владислав Витальевич? Как ваши первые опыты в поэтической алхимии…»
Он жил воспоминаниями и сам становился едва уловимым воспоминанием, одним из призраков-коммунистов, гуляющий по новой России.
«Таня…»
«А вы сами стихи написали?» Какая глупость!
В замочной скважине его рта, – сложное устройство, к которому еще не подобрали ключ, – за слегка приподнятой верхней губой можно было разглядеть туда-сюда виляющий выгнутый силуэт предельно-огненной окраски: то был его небный язычок, ларингологический сталактит, то был сам Владислав Витальевич в труженической гортани, в бессмысленном горниле этого презренного человеческого бытия.
«А давайте я вас угощу чем-нибудь?»
«А что, нищим не подаете просто так?»
«Нет, я…»