Книги

Отец Александр Мень

22
18
20
22
24
26
28
30

Вот что рассказывает об этом Павел Мень, в те годы ученик младших классов школы: «В доме хозяйство вела мама. Папину зарплату распределяла так, чтобы оставалось и на помощь другим. У нее была специальная коробочка, куда складывались деньги для репрессированных, для бедных, для больных. Мы знали, что это за коробочка, и папа тоже знал. На эти деньги покупались продукты, вещи, и затем упакованные посылки отправлялись по адресам — в лагеря, к ссыльным.

Из Москвы продуктовые посылки не принимали. Именно я ездил в Мытищи и отправлял их — иеромонаху Иераксу, Нине Трапани… К маленькому мальчику не пристанут: куда едешь, что везешь? А в Мытищах очереди на почте по нескольку часов. Помощь другим для мамы и для нас была привычным делом».

Павел навсегда запомнил слова мамы: «Если тебя кто-нибудь о чем-нибудь просит, ты знай, что это как Христос к тебе пришел, старайся все, что можно, сделать».

Глава 11

Школьные годы

В 1943 году Алик Мень был зачислен по месту прописки в первый класс московской мужской школы № 554 («ппч», как ее называли в семье Меней) по адресу Стремянный переулок, дом 33/35. Школа представляла собой довольно печальное зрелище — грязного цвета здание, казарменные порядки, духовно бедные и голодные учителя. В первом классе многие ученики еще занимались по азбуке, в то время как Алик запоем читал «Фауста» и «Божественную комедию» и постигал глубинный смысл этих полюбившихся ему книг. Он анализировал смысловые оттенки и расхождения в переводах этих произведений и одно время даже планировал выучить итальянский язык, чтобы прочесть Данте в подлиннике. Затем начал читать и запоминать фрагменты из книги «Изречения Конфуция». Неудивительно, что с первых же недель школа стала для него мукой, и он томился от скуки и безделья. Возник колоссальный диссонанс между привычной Алику средой глубоких образованных людей, у которых он учился думать, читать серьезные книги, писать очерки и рассказы, и пустым времяпрепровождением в школе. Поэтому учился он по преимуществу плохо, обитая в параллельных школьному образовательному процессу мирах. «Математик считал его безнадежным двоечником, — пишет Александр Зорин на основе рассказов отца Александра о своей учебе в школе, — и любил выговаривать вслух: „Садись, Мень, ты — дурочкин…“»[37]. В начальной школе его не раз выставляли из класса за невнимательность, но благодаря своей неизменной общительности и легкому характеру Алик поддерживал хорошие отношения со всеми одноклассниками и даже был выбран старостой класса.

На фотографии учеников второго класса школы № 554, сделанной в 1944 году, лицо Алика светится радостью и полнотой жизни. Читатель может догадаться об истоках этого внутреннего света…

Внешкольная жизнь Алика Меня была наполнена до предела. Примерно в десятилетнем возрасте Вера Яковлевна объяснила ему, что жизнь не делится на детскую и взрослую: жизнь едина, и того, чего не успел в детстве, уже не восполнишь никогда. Поэтому нужно с детства ставить перед собой серьезные задачи и решать их по мере сил. С тех пор Алик отгородил ширмой уголок в общей комнате, в котором помещались его кровать и тумбочка, битком набитая книгами. Вечером он ставил себе задачи на утро, рано ложился спать, чтобы встать рано утром и читать, пока все спят. Никакие искушения — будь то гости или увлекательные радиопередачи — не могли заставить его изменить заведенный однажды распорядок дня. В часы этих утренних занятий он осваивал научные и религиозно-философские книги, о которых его ровесники и одноклассники не могли даже догадываться.

Вот как Александр Мень вспоминает о своей школе:

«Я учился в 554-й Московской мужской школе (напротив Плехановского института). Воспоминания о школе (1943–1953) довольно мрачные: я учился в школе, где были голодные учителя, где ученики собирали крошки хлеба, где совершенно дикий директор был похож на Карабаса-Барабаса, где учителя часто походили на садистов — у нас учителя литературы так и назывались: „фашисты“. Школа и сейчас существует. Она внешне очень похожа на тюрьму. Я не помню большего отвращения в жизни, чем хождение туда, — самое гнусное впечатление за всю жизнь.

А школа была обыкновенная: палочная дисциплина, нас водили всех „шагом марш!“ — война… Мы школу ненавидели! Всеми фибрами души. Сколько хватало сил.

Поскольку я кое-что почитывал, то уже во втором классе что-то соображал. Я спросил у нашей учительницы (когда она нам описала штурм Зимнего), что такое „юнкера“. Она ответила, что „так назывались собаки Временного правительства“. Я понял, что глухо дело…

Я слышал от учителей глупости, я понимал, что говорят чепуху. Это было крушение. Я сталкивался с учителями духовно нищими, которым нечего было нам сказать. Помню, учитель истории, чудесный человек, — он приходил, вытаскивал из кармана тетрадочку и прочитывал по ней то, что было написано в учебнике. А поскольку наш учебник был переписан с дореволюционного, с некоторыми искажениями, то получалось очень смешно: я приносил старый дореволюционный учебник и следил по нему… Но я его не сужу, он был хороший человек. Это было такое время, он боялся отступить куда бы то ни было.

Всё, что в школе говорилось, я воспринимал наоборот. Но ни на чем не настаивал — потому что понимал, что это рабская мертвящая система, что мы все — идиоты, начиная с директора и кончая последним учеником, что нам деваться некуда и что всё от начала и до конца ложь.

В четвертом классе я жил уже в полной оппозиции. Не вступал даже в пионеры: будучи старостой класса, я надеялся избежать этой унизительной процедуры, и потом, когда меня потащили насильственно и поставили перед классом, все сделали „зиг хайль“ и произнесли эту клятву, — я просто стоял, опустив руку, и молчал. И, надо сказать, в школе испугались шума, потому что время было сталинское — смели бы всех вместе со школой; поговорили — и так и заглохло. Вызывали маму, она мне сказала: „Поступай как хочешь“, — она же понимала, что это формализм; и я понимал, но всё равно не хотел — у меня слишком велико было какое-то инстинктивное отвращение.

Из учителей с благодарностью вспоминаю двух-трех человек. В четвертом классе была пожилая учительница, разведенная. Мы всегда к ней ходили домой — у нас там был „Клуб Совершенно Знаменитых Капитанов“. Она как-то растворилась в этих детях. Это на всю жизнь осталось.

Я их всех водил в церковь, вместе с ней во главе. Но это было недолго. Потом она мне сказала: „А ты знаешь, Алик, я в церковь перестала ходить“. И я почему-то счел неудобным спросить ее почему. Я понял, что это скорее из страха. Тогда было неопределенное время, сталинское; неизвестно было вообще, куда повернет колесо истории. Все-таки она продолжала собирать ребят.

Я окончил школу в год смерти Сталина и сказал себе, что моя профессия любая, только учителем не быть: трудно, чтобы тебя так ненавидели — потому что мы все ненавидели учителей, и им тяжело было с нами…

Но все-таки из нашей школы вышли Тарковский и Вознесенский, которые учились на класс старше; младше меня был будущий священник Александр Борисов… Еще кое-кто: очень известный кардиолог Серегин, который работает в институте Вишневского; арабист-востоковед Озолин (с ним мы в одном классе учились). А так от школы — ничего, кроме негативных воспоминаний. Учился я без особого энтузиазма, было неинтересно…

У меня были учителя другие, не в школе; у меня были живые примеры, живое общение с людьми, которые были ровесниками моих родителей. Это люди, которые в то время прошли уже через лагеря, через всё. И я, будучи ребенком, общался с ними, наблюдал, беседовал, видел. На них и воспитывался».